Неизживаемый оптимизм Алейника, однако, брал верх в обеих книгах гармонически в первой, и с помощью пародии и комикования во второй, где под шутовским псевдонимом "Олимп Муркин" поэт изобрел для себя маску, ничуть не худшую, чем "Козьма Прутков" или "Дмитрий Александрович Пригов". Под этой маской в книге "Чу!" скрывается бессчетное количество пародий, притч, парадоксов, парабол и прочих литературных парафраз и параферналий в стихах и прозе, заканчивающееся лирическими похождениями сперматозоида в трех песнях. Неудивительно, что такой знаток эмигрантской словесности, как А. Генис, прочитав книгу, признался, что он ничего в этом не понимает. А вот маститый советолог и публицист Л. Наврозов, напротив, нашел ее вполне "в духе Свифта". Сам автор, скромничая, считает ее лишь "выходом дурной энергии". Пусть это так, но отсутствие энергии делает современную англоязычную поэзию, на разряженные пространства которой мы невольно озираемся, дистиллированной и вялой, сосредоточенной на эгоцентризме и мелкотемье. И наоборот, капля этой бродильной мути может дико и ярко озарить и раскрасить стиховую гармонию.
Мне кажется, именно это и произошло в третьей книге поэта - "Другое небо". Обратите внимание на эпитет, - не надрывно - "чужое", как в песне Лещенко "Журавли", а просто "другое", то есть иное, чем прежде. Это небо - метафора эмиграции, оно фиолетовое, нью-йоркское, где "звезда - направо, а луна налево", по нему вечерами летают бродвейско-шагаловские скрипачи и лошади с жеребятами в брюхе, а днем проплывает чья-то 15-ти минутная слава "головой на закат, голубыми ногами вперед". Это еще потому другое "небо", что многие стихи написаны про любовь, то есть про то самое переживание щемящей красоты и блаженства, выше которого, кажется, ничего нет. Тогда это название - метафора любви. Но завороженность проходит, небо исчезает, жизнь начинает страшить, хотя и продолжается; в ней возникает новая любовь, новые меры и ценностии "другое небо".
Эта книга - синтез всего предыдущего: в ней пл тское становится дуовным, и наоборот, а культурные реминисценции прячутся в глубине собственной оригинальной образности. Ее оригинальность, впрочем, другого рода, чем выступающая вперед неслыханность и невиданность, она не напоказ, это скорей, глубоко усвоенный и самостоятельно развитый поэтический код, определяющий квусовые и стилистические предпочтения, общие как для поэта, так и для будущих читателей книги. Я рад это подтвердить, оказавшись одним из первых.
Дмитрий Бобышев
* * *
Луна по осенней воде, как по ладони гадает, - Что случится со мной? скажи, не смущайся? - Не горюй, молодой, - а серого глаза бойся. Голубой воды опасайся журчащей. - Что в голубой воде нехорошего? Скажи, если можешь? - С облака снимут звезду, на воду положат. Птица будет кричать расширяя крылья. Другое небо тебе упадет на плечи...
* * *
Ребёнку кажутся незыблемыми вещи: огромные холмы реки, сама река, с её неповоротливой водою и если бы она вообразила, что можно её как-то изменить на лоб её высокий набежали б, колеблющие лодочки морщины.
Вот мост стоящий вполколена в ней, вот мамонт с розоватой шерстью, в котором детская библиотека, а также тминный хлебный магазин. Отец сидит с своей газетой вечной, и мальчик - у немытого окна трясущегося красного трамвая. Никто не может позабыть себя и кем-то стать другим хоть на минуту. И каждый видит разные картинки: ребёнку кажется всё в мире неизменным и слишком крупным по сравненью с ним.
Отец уверен в том, что целый мир меняется, пожалуй, слишком быстро: себя он помнит мальчиком, вот здесь, сидящим у окна трамвая. Рядом сидит его живой отец.
Огромная, спокойная река шевелится, сгибая к Югу воду в суставах керосиновых, в холмах, и детская стоит библиотека. Из окон её видно, как сидит в трамвае мальчик и глядит наружу, и рядом с ним его большой отец, от перемен уставший, потому-то отец предпочитает переменам газету неизменную свою.
Но для ребёнка всё совсем не так: скорее мир перевернётся, чем исчезнут его вечные детали незыблемые вещи или люди: река и мост, библиотека, садик, отец, его газета и трамвай...
Как будет он когда-то удивлён, вдруг обнаружив их уничтоженье, когда проснётся в комнате один - нет ни реки, ни жуткого моста, ни голубых холмов правобережья, ни красного трамвая-шатуна, ни вечного отца с газетой вечной, ни мальчика, которым был он сам, ни города, ни той страны вообще.
* * *