Решившись откупаться, Пастернак заявляет и о своем капитале, с какого он требует такие кредиты: «Тогда бы он не бедного родственника во мне увидал, с нелепыми и неосуществимыми притязаньями, а его самого бы потянуло помочь мне в этом из склонности к прелестям культуры, из желанья приложить и свою руку <> наконец. Просто бы из того факта, <> что сам он многим хорошим обязан России». Когда через пять лет Пастернак будет так же неоткрыто, в надежде на высшие восторги желать, чтобы его родные – и почти не родные ему свойственники – взяли бы к себе жить уже не только «питающего повышенное чувство» к ним Жененка, но и Женю, поскольку с ней-то в России, которой стольким был обязан Федор (тоже Пастернак), да хоть и где, новой семьи с Зинаидой Николаевной не построишь, он уже такие тонкие и высокие аргументы приводить не будет. Тогда в вину родственникам будет ставиться только то, что не дали Жене с Жененком остаться у них, раз те вырвались из мрака сталинского СССР. Пастернак был слишком чист и это не педалировал (спохватился, когда Жени вернулись в захлопнувшуюся ловушку), пока они были у родных – писал им восторженные письма о том, что никогда их не любил так, как сейчас (особенно Женю-боль-шую, на этом настаивал). Кое-что уже понявшие родные (особенно Федор и отец – они не хотели остаться в дураках и играть в навязанную игру) не совсем справедливо видели одно лишь желание: сдать семью. Ну а самому с Зиной занять освободившуюся комнату – что делать, реалии были таковы, как это ни грустно. (Дико звучат стихотворные – рифмованные – строчки «Зимой мы расширим жилплощадь /Я комнату брата займу», но писал это лично Пастернак, никто не тыкал в него револьвером, не пинал сапогом. За эту же дикость быта и приходится прощать.)
В общем, хотя бы в 26-м году Пастернак может апеллировать к высоким мотивам своих неосуществившихся по причине жестокосердия родственников притязаний. «А потом они (не протянувшие руку помощи гениям богатеи) продолжают читать книги и биографии авторов этих книг, и смотрят трагические фильмы в кино, и все это чувствуют, и в путешествиях заводят знакомства, поразительные по тонкости взаимного пониманья. Но бросим об этом говорить».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 211.
Когда на себя смотришь как на третье лицо, наделяешь себя какими-то собирательными признаками, тогда сам к себе, хотя бы пока говоришь, не имеешь интереса. Ради семьи, ради блага Жененка готов пожертвовать своей личностью и перейти в третье лицо даже Борис Пастернак.
Крейцерова соната
Журавли, летя клином, кричат громко – слышно на земле – и, известно всем, печально. Кто знает, кричат ли они от печали, или от боли непрерывно работающих мышц, или прочищая горло, или от страха, как кричит роженица, знающая, что остановить процесс, в который она включена, никто не в силах. Она сама – меньше всех. Жалуйся, сожалей, откажись, напряги все силы на то, чтобы единый конец скорее наступил – свершается воля не твоя.
Страх и обреченность журавлей, снявшихся с места и знающих, что тяжкий их труд закончится не скоро – и только там, куда они направились и летят, – заставляет сжаться сердце того, кто во время прогулки по лесной опушке встревожен неясными звуками из вышины – с неба? – поднял голову и долго еще, весь день, предавался грусти. Пастернак, впрочем, наверное, воодушевился бы таким зрелищем необыкновенно – ему все в те времена было в радость: радовался, как богата и разнообразна жизнь, в которой он будет вершить свою судьбу и строить ее счастливо.
В 1930 году он, после восьми лет супружества, с Евгенией Владимировной и сыном Женей отдыхал на даче в Ир-пене под Киевом с компанией московских друзей и родных, снимавших соседние дачи. Одними из этих соседей были Генрих Густавович (знаменитый уже в ту пору пианист Генрих Нейгауз), его жена Зинаида Николаевна, тогда тридцатидвухлетняя, и их двое сыновей. Все семьи были знакомы и дружны еще по Москве, супруга Нейгауза в Москве Пастернаку довольно-таки нравилась, а на Украине, должно быть, под влиянием летней жары, темных, без керосина, ночей, фортепьянной музыки в яблоневых садах и того, что Зинаида Николаевна хорошо и быстро вела дом, любила всякую домовую физическую работу, и она у нее получалась, – симпатия эта стала перерастать в восхищение. На восхищении можно бы было и остановиться, но она еще была и безоговорочно красива, в ярком, редком стиле. Мела, чистила, бегала, собирала хворост. А вот с супругой Бориса Леонидовича, как он сам пишет, было по-другому: «В отношении последней у меня за годы жизни с ней развилась неестественная, безрадостная заботливость, часто расходящаяся со всеми моими убежденьями и внутренне меня возмущающая, потому что я никогда не видал человека, воспитанного в таком глупом, по-детски, бездеятельном, ослепляющем эгоизме, как она».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.
Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 179.