Больше всего она любила время между трехчасовым чаем и обедом, которое она ежедневно проводила у матери. Иногда она приходила туда с Лизой, иногда с мужем, а чаще всего одна. Всегда приносила она с собой яблоко, пару груш, миндальное пирожное… Она наводила порядок в маленькой даче; садясь на скамеечку у ног матери, тихонько подымала край её платья, чтоб видеть, чиста ли юбка на ней, не терпит ли она от беспечности неряшливой Сони, которая сама ходила вся на булавках, как ни преследовала её за это Катя. Она проверяла хозяйственные книги, которые теперь, по её требованию, вела сестра, и ласково делала Соне замечания. Она читала матери вслух газету или роман. Никогда не забывала она переменить ей книги в библиотеке. Она любила говорить с ней о будущем ребенке, наполнявшем её душу сладкой мечтой. Будущая бабушка с наслаждением вязала искусными пальцами крохотные башмачки и кофточки из мягкой, светлой шерсти для «маленького человечка» а Катя приносила туда свою любимую работу: аспашонки из мягкого старого белья. И Соня помогала сестре шить это странное приданое.
Дома Лиза с большим искусством шила в подарок будущему племяннику, «маленькому Андрюше», рубашки из тонкого, как шелк, французского батиста. И Катерина Федоровна любила эти часы работы в дурную погоду, когда нельзя было гулять. Мысли бродили среди мирной тишины красивой комнаты, откровенные признания так легко срывались с уст в этой интимной обстановке на неожиданные вопросы Лизы, низко склонявшей черную головку над белой лентой батиста.
Жизнь Катерины Федоровны была полна и счастья, и дела. Много красок сумела внести она в серый быт этой семьи, где до сих пор никто, кроме Анны Порфирьевны, не понимал, как можно не скучать дома. Дом был для еды и спанья, иногда для тяжелых семейных стычек. Все рвались на улицу, в театр, в гости, в клуб… Теперь, если не считать Николая, каждый праздник находившего предлог, чтоб удрать к Фанничке, все полюбили «очаг», как говорил Тобольцев. Ходили гулять, непременно приглашая и Соню, совершали сначала даже далекие прогулки-пикники; катались компанией в лодках, на Яузе; посещали симфонические концерты на «кругу»; слушали музыку Катерины Федоровны; в дождливые вечера читали вслух. Читал всегда Тобольцев – что-нибудь из Чехова или Короленко – и оставлял глубокое впечатление. Капитон очень любил эти литературные вечера. Но больше всех наслаждались ими, как и музыкой, Лиза и Анна Порфирьевна. «Ах, Лизанька! – сказала она раз. – Как опустеет наш дом, когда молодые из него уедут! Точно душу вынут из семьи…»
Соня почти каждый вечер приходила в семью Тобольцевых. Минна Ивановна ждала ее, читая в постели. её провожали всегда компанией: Капитон, привыкший ложиться позже и наслаждавшийся этим новым строем жизни; Фимочка, в угоду Кате делавшая вечерний моцион; сама Катерина Федоровна, Тобольцев и Лиза. В редких случаях один Тобольцев. У Сони был хорошенький голосок, и они с Андреем Кириллычем пели дуэты. Тобольцев, учившийся когда-то года два на скрипке, исполнял нетрудные и красивые вещицы. У него был приятный баритон и настоящий талант к мелодекламации. И он прекрасно декламировал под искусный аккомпанемент жены, доставляя огромное наслаждение всей семье.
– Боже мой! Какая идиллия! – нередко говорил он. – Трудно поверить, глядя на такую сытую и буколистическую жизнь, что где-то идет война, что где-то зреет революция… Что нам Гекуба?
И всякий раз Катерина Федоровна сердилась. С какой стати? Разве у них нет права на счастье? В тоне мужа и ещё более в том, чего он не договаривал, было что-то, раздражавшее её безмерно… Она удивлялась вообще тому, что мало-помалу, среди безграничного, казалось, довольства жизнью, она вдруг стала наталкиваться на какие-то острые углы, причинявшие ей боль. А так как ей хотелось безмятежного счастья и она гордо говорила себе, что это счастье она заслужила, – то виновник диссонансов, нарушавших гармонию её жизни, вызывал в ней горечь и раздражение. Виновник был Андрей…
Да, как это ни странно! Тот, к кому она больше всех предъявляла требований… Он раздражал её не только равнодушием к славе России, насмешками над Куропаткиным и восторгами перед японцами. Он раздражал её привычками богемы и «разгильдяйством», не поддававшимся никакой дисциплине. Он один во всем доме манкировал священными часами обеда, завтрака и чаепития, и, когда она выговаривала ему, он пожимал плечами и спрашивал:
– В чем дело? Из-за чего столько шума? Что обед простыл? Я могу пообедать и в трактире…
– Конечно, все можно! – резко подхватывала жена. – Но пора бы и бросить холостяцкие замашки!
Если каждый будет так рассуждать, так дом обратится в постоялый двор…
В первый раз, когда она сделала ему при всех этот выговор, он чуть-чуть побледнел, ноздри его дрогнули, но он улыбнулся.
– Ты успокоишься, если я тебе скажу, что меня задержали важные дела? – сдержанно спросил он при всех.
– Дела можно делать и после обеда.
– ещё бы!! Пусть гибнет мир! Да здравствует желудок!.. Или, то бишь, очаг!