Но Мария Степановна, конечно, все сразу поняла по моим словам. Говорит: «Складно сочиняешь, Садов. Быть тебе непременно великим писателем, если ложь твое сочинительство не разъест. Ведь я было поверила твоему рассказу. Только вот думала: чтоб о печное чело такой ожог получить… Не похоже… Но, считай, обвел ты меня, свою учительницу, вокруг пальца. Молодцом, Садов!»
Мы со Степой сидим, и смотрю я - у него из глаз закапало: кап, кап на клеенку, на стол. Как я увидела, так тоже в горле комок встал. А плакать я не умею, сама знаешь, и потому, наверное, этот комок меня душит.
Но только я выдавила из себя: «Мы боялись…» - и комок прошел. Задышала я нормально.
Ну и тогда рассказала все, как было. А она стала ходить взадвперед по избе, руки за спину, нахмурилась. А нам уж все равно! Мне то есть. Я только за Степу боюсь. И сказала ей, Марии Степановне: «Это во всем мы виноваты, вовсе не Садов. Он помогать пришел, а мы его бросили у печки. Мы были дежурные, часовые, мы нарушили приказ. Нам нельзя было никого к себе пускать. Вот».
А она знаешь что на это?! «Вы, - говорит, - очень виноваты». И погладила меня по голове! Вот здесь. - Зульфия наклонила голову и показала мне свое темечко - блестящие темно-каштановые полукружия, разделенные тонкой ниткой пробора.
Я слушала ее проглотив язык, и по ходу рассказа сердце мое то падало куда-то вниз, то взмывало в надежде, что пронесет - вывернется Зульфия…
И наконец, растаяло теплом, пошло этим теплом по всем жилочкам.
И тоже, как у Степки, выжало слезы. То ли от стыда, то ли от благодарности к учительнице, то ли от жалости к Степе и Зульфии, которым пришлось пережить такое.
- А что она еще-то сказала? Что теперь будет?
- Мария Степановна сказала: «Живите спокойно. Хорошо, что у Садова все подживает быстро. Учитесь нормально. Разобраться в этом - дело взрослых. Вы поняли свою вину, а это самое главное».
- Все-таки… - тоскливо протянула я. - Ойё-ёй, Зульфия, как стыдно перед учительницей, хоть беги отсюда!
А Зульфия вдруг и говорит:
- Дашка, что было, то прошло. Степка живой и с глазами. Поговорят и забудут. А мы все-таки виноваты.
Вот какая мудрая и справедливая Зульфия, половинка моей души! Когда она сказала «и с глазами», я содрогнулась, впервые подумав, что правда мог Садов и глаз припечь о раскаленную дверцу…
- Правда, Зульфия! И пусть все кончится скорей! А то бы всё врали, врали…
Вспомнила я, как покраснела сегодня и что из этого вышло. Сгинь, сгинь, провались всякая беда!
- Ой, Зульфия! А что я тебе покажу!
Я потащила ее к груде тети Ениного приданого, и при свете лампы малиновый сарафан оказался еще волшебнее.
Весь вечер мы мерили перед зеркалом и друг перед другом тонкие шерстяные шали и полушалки - нежно-кремовые, кубовые, темно-темно-бордовые, черные, и все с огнистыми цветами, розовыми розами и бутонами, небесными незабудками, с яркой зеленью. Тетя Еня глядела на нас, улыбалась, подзадоривала:
- А ну так повернись! А ну эдак! - И пообещала нам дать полушалки, если надо будет, для выступления на сцене.
После уроков оказалось…
Как говорит моя бабушка, в большой беде тонет малая. Так и я, отправляясь назавтра в школу, думала лишь о том, как мне теперь на Марию Степановну смотреть. Я и не заметила, что всю дорогу за нами шел Лешка, один, без Карпэя. Об этом сказала мне Зульфия.
Мне очень хотелось вызвать Марию Степановну из учительской и попросить прощения за ложь. Но я не посмела.
Она пришла на второй урок. И сразу же лицо мое заполыхало. Что за несчастное у меня свойство - краснеть?! А Мария Стеановна заговорила:
- Ну что ж, у Садова мы были вчера с Закировой. Он еще болен, но поправляется. Скоро будет здоров. Больше никто не заболел? - И тут она поглядела на меня.
Я опустила голову и прошептала, что нет…
Поняла я, что она и прощает меня и делает мне выговор. И перевела дух. Я еще не знала, что главная моя казнь впереди. В перемену Вера мне сказала шепотом:
- Дашка, что было вчера! Мария сказала нашей (так она звала сестру), она на меня как вызвереет! «Я, - говорит, - знала, что этим кончится! Все вы, - говорит, - собрались там маменькины дочки да неженки!»
- Вера, - зашептала я, чувствуя, что губы мои мертвеют от позора, ясного только мне, - ведь все другие тоже спали, Вера!
Говоря так, я понимала, что еще больше унижаюсь, совсем позорюсь, цепляясь за чужую вину, как за свое оправдание. И все-таки я говорила!
- У нас-то хоть Степа не спал, потому мы и легли… Другие же подряд спали…
- Да-а, это мне ты говоришь! А ей бы сказала?!
- Нет, конечно! Что мы - ябеды?
- Ну вот, - успокоилась Вера, - оправдаться-то нельзя.
А тут перемена кончилась, и пришла на урок Анастасия Ивановна. И я сжалась в комок и горячо пожелала стать невидимкой. Вовсе пропасть.
У Анастасии на лице казнь и презрение. Если б это все произошло во Франции в эпоху буржуазной революции - нас бы гильотинировали. Как в книге «Девяносто третий» Виктора Гюго. И Анастасия была бы Маратом или Робеспьером.