– Постойте, – сказал я, вслушиваясь в его смех. – Как странно. Вы сейчас смеялись, а я почувствовал, что мысли ваши совсем не здесь, а в чём-то далёком, печальном и даже воинственном. Сэр Уоми смеялся, – и я точно серебряные колокольчики слышал. Хотя тоже знал, что мысли его далеко. Но... Как бы это выразить? – замешкался я, подыскивая образ для своей мысли. – Понимаете ли, мысль сэра Уоми была какая-то всеобъемлющая. Она была и где-то там, но одновременно жила здесь. А ваша – жила где-то далеко, а здесь только скользила.
– Да ты, Левушка, действительно любишь загадывать загадки, – улыбаясь и пристально глядя мне в глаза, сказал Ананда. – Ты совершенно отрезвил меня, мальчик. Моя мысль действительно раздвоилась. Но то, что ты подметил и что составляло различие меж нами, не было моей рассеянностью. А тяжким порывом личного горя, причинённого мне одной душой, в твёрдости и верности которой я ошибся. Конечно, я сам виновен, потому что видел то, что мне хотелось видеть, а совсем не то, что носил человек в сердце. И дважды виноват, что воспринял это как личную печаль. А сэр Уоми не может ничего воспринять лично. Его любовь проникает в человека, подымая его и облегчая ему жизнь во всех её проявлениях.
Ты отрезвил меня и... ты же порадовал вчера с Генри, сегодня с Жанной. Ты много выстрадал, но зато ты далеко шагнул. И сколько бы ни продвигался вперёд человек, через какие тяжкие страдания он бы ни шёл к знанию, если он честен и верен до конца, если компромисс не соблазнит его, – он достигает счастья жить легко, радостно. Живи легко и дай себе слово никогда не плакать. – Ананда обнял меня, и мы разошлись по своим комнатам.
Впервые после отъезда из Москвы я расстался сегодня с И. И имел случай в одиночестве подумать обо всём, чем я обязан этому человеку. Я был полон благодарности и нежной любви. Мне так не хватало сейчас моего снисходительного друга и наставника; и было горько, что я ничем не могу быть ему полезен теперь и не увижу его, проснувшись завтра утром. Решив, что после занятий с сэром Уоми я попрошу разрешения сбегать к И., я лег спать счастливый и радостный. Как бы ни был тяжел этот день, а жил я сейчас поистине "легко".
Ровно в девять часов следующего утра я стучал в двери сэра Уоми.
– Ты точен, друг, – встретил он меня, сам отворяя мне дверь.
Меня удивило, что в комнате ничего не изменилось, точно здесь продолжал жить Ананда, у которого неизменно царил образцовый порядок. И сейчас тоже не было заметно никаких следов завтрака, нигде ни пылинки, – только на письменном столе лежало несколько писем, какая-то тетрадь и ещё не обсохшее от чернил перо. Видно было, что сэр Уоми уже давно работал.
Я провёл параллель между нашими комнатами и со стыдом вспомнил, как я сейчас спешил, какой кавардак оставил после себя и как бежал бегом, проглатывая последний кусок у самой двери.
Я дал себе слово и в этом отношении быть достойным своего хозяина. В первый же раз, когда И. нет со мной, я оставил в комнате такой хаос! Мне стало очень, до тошноты, неприятно.
Должно быть, моё лицо отразило моё состояние, потому что сэр Уоми, лукаво улыбаясь, спросил, не страшит ли меня перспектива работать с ним.
– Как могли вы подумать такое, сэр Уоми? – даже привскочил я с кресла, в которое он меня усадил. – Я просто – едва вошёл – увидел в себе ещё одну черту, вдобавок к другим, которые делают меня недостойным счастья служить вам секретарём. Но бояться вас? От вас так и льются потоки любви. Я мог бы бояться Али и его прожигающих насквозь глаз. Но в свете ваших глаз можно только тонуть в блаженстве.
Сэр Уоми рассмеялся, и мне снова почудились звенящие колокольчики.
– Зима, тройки... малиновый звон... – невольно вырвалось у меня.
– Что ты там бормочешь, друг? Тут растаять можно от жары и пыли, а ты бредишь зимой?
– Видите ли, сэр Уоми, я совсем ошалел от всех встреч и переживаний, которые на меня свалились в последнее время. Я никогда не подозревал, что на свете могут жить такие люди, как Али, Флорентиец, вы, наконец И. и Ананда. Да, впрочем, я не думал, что существуют на свете такие, как Анна или Наль.
Я слушал, что говорили эти замечательные люди, и часто их не понимал. Вернее, моя мысль не поспевала за ними; а слова падали куда-то в глубину и оставались там лежать до времени.
Я знаю, что очень неясно выражаюсь. Но я веду к тому, что больше всего мне говорят о человеке тон его голоса и смех. Они точно камертон ведут меня прямиком – минуя всякую умственную логическую связь – к пониманию чего-то очень сокровенного в человеке.
Ананда говорит и смеется голосом самым очаровательным. Вряд ли можно найти ещё один подобный голос, звучащий таким металлом. Раз его услышав – забыть нельзя. Но в сердце моём – вот в том месте, где происходит понимание вещей помимо мысли – я знаю, что в любую минуту его голос способен загреметь гневом, как небесный и страшный гром, от которого всё вокруг может развалиться.