Читаем Две жизни полностью

Два дня Борис отсыпался, поражал аппетитом Елизавету Тимофеевну (оказывается, самая вкусная еда на свете — французская булка с маслом), урывками рассказывал о жизни "на окопах", позвонил Ире. Разговор получился сухой, непонятный, встретиться не захотела. Сказала, что Юрка Сережников уже в комбатальоне, сейчас проходит военную подготовку, живет в казармах, но только так называется, а на самом деле просто бараки. В Москве, за Ваганьковским.

Перелистал газеты за полтора месяца. Видно — дело плохо. "Немецкие дивизии перемалываются", "С блиц-кригом ничего не вышло", самолеты мы сбиваем в огромных количествах, танки уничтожаем, а они все вперед и вперед. Елизавета Тимофеевна говорила, что из Москвы уже эвакуируются учреждения, заводы. Многие люди сами уезжают.

Борис зашел на факультет. Объявлено: занятия, как обычно, с первого сентября.

В конце августа сплошные дожди. С утра Борис один дома. Елизавета Тимофеевна на своей базе. Встречаться ни с кем не хочется. Позвонил Сонечке. Подошла соседка. Отец в армии, военврач. Соня с мамой эвакуировались.

— В Ташкент, наверное. Все они теперь в Ташкент драпают.

Целый день сегодня неспокойно. Борис не знает куда себя девать. В голове все время вертится одна строчка: "К востоку от голода умирать". Так всегда бывает. Стихи начинаются с одной строчки, и не обязательно с первой. Если строка не дает покоя, надо писать. Иначе не отделаться. К вечеру написал. И эпиграф — из любимого начала «Возмездия». Вся поэма у Блока не получилась. Растянуто, сыро, недаром не смог кончить. Но начало — гениально. Вечером прочел Елизавете Тимофеевне.

"Еще чернее и огромней

Тень люциферова крыла"

А.Блок
Обычное наше внезапно прервано,Чернеет, растет Люциферова тень.Это написано в сорок первом,В дождливый августовский день.В окно посмотришь, — и все спокойно.Калошами хлюпая, люди идут,Как будто давно отшумели войны,Как будто бы это в прошлом году.Над нами нависло, грозя, неизбежное,И понято каждым, и в сердце любом:
Сегодня рушится наше прежнееВ протяжном вое свистящих бомб.Картина любого горящего городаКровавым туманом стоит в голове.Забыли люди когда-то гордоеИмя, а ныне позор — человек.В жужжании смерти, над нами летающей,Сползла оболочка, и вот теперьОстался, злобный, нерассуждающий,
Дрожащий от ужаса дикий зверь.Меж строк наших сводок читая победыСумевших Европу ногами попрать,Сотни и тысячи идут и едутК востоку от голода умирать.И я, настоящим захваченный властно,Стараюсь на все события этиСмотреть и думать, смотреть бесстрастно,Смотреть, как из мглы столетий.И все, что видел, и все, что слышал,
И все, что думал, умом обниму,Чтобы понять — как это вышло?Чтобы понять — почему?

— А знаешь, Борюнчик, это не так плохо написано. Зря только Горького почти процитировал. Плохой был писатель и плохой человек. К нам завтра зайдет Николай Венедиктович. Я знаю, ты не любишь, но все-таки, может быть ему прочтешь? Он поэзию понимает.

— Нет, не прочту. Не проси, а то и тебе читать не буду.

Елизавета Тимофеевна обиделась.

— Сноб ты, Боря. Моего друга (да и твоего, он тебя с пеленок знает) не удостаиваешь, а своему Лютикову, карьеристу этому, читаешь. Уж ему бы я не стала такие стихи читать. Понадобится — донесет. Или ты ему веришь? Николай Венедиктович не только стихи чувствует, он и мысли твои поймет. А что и мне читать не будешь, стыдно со мной так говорить.

— Прости, мама. Я плохо сказал. Не могу я читать ему свои стихи, настоящие свои стихи. Ведь всякие поздравительные в дни рожденья я читал всем гостям, и ему читал. А эти не могу. Тебе могу, а ему не могу. Пусть он твой друг, не могу. Лютикову, между прочим, я эти стихи не читал.

Больше об этом не разговаривали.

5.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже