То, что служба на церковнославянском языке, ее звучащий текст не до конца понятны среднему прихожанину, и еще неизвестно, кому больше: неофиту или не взыскующему внятного смысла храмовому старожилу, – это факт неоспоримый. То, что запрет на изучение этого языка в миру и всяческая его дискредитация в годы советчины усугубили непонимание и что языку этому желательно
Начнем с того (хотя это замечание – вне нашей темы), что в храмах наших чтение (о пении и не говорю) часто носит исключительно ритуальный характер; скажем, слова Псалмопевца прямо-таки крадутся из ушей прихожан. Речитатив, долженствующий обеспечить высокое бесстрастие чтения, обезопасить его от выходок «артистической» выразительности (пономарь и призван читать, как пономарь, а не «с чувством, с толком, с расстановкой»), превращается в нечленораздельный монотонный гул, в некое магическое камлание, и такая «надсловесность», особенно при наличии у чтеца красивого тембра, скорее поощряется, чем пресекается. Проделайте опыт: прочитайте шестопсалмие по-русски, но в этой именно манере, и затем попытайтесь выяснить, стало ли понятней прочитанное. Уверена, что не намного.
Но отвлечемся от привходящих обстоятельств и обратимся к свойствам самого текста. Богослужение в текстуальном отношении есть, как известно, священная поэзия.
Часто говорят о красоте православного богослужения на церковнославянском (один из аргументов в пользу последнего); но красота эта – не орнаментальна. Поэтическая речь несет в себе такие смыслы и обертоны смыслов, какие недоступны речи дискурсивной. Поэтическая речь иносказательна, метафорична, тропична (от слова «троп»), риторична в положительном смысле этого слова. Буквалистически настроенный рассудок к ней глух (разумеется, это в полной мере относится и к усвоению светской поэзии). Господь говорил с народом притчами, и Его не всегда понимали, хотя говорил он просто и материал для иносказания брал по преимуществу из повседневной жизни; не усваивался сам структурный признак иносказательности – и, по-видимому, теми, кто не мог оторвать свой ум от эмпирики практического существования. Из буквалистского понимания метафоры, зерна поэзии, рождались, как мы знаем, целые ереси, секты. Скопцы поняли метафору, наставляющую на путь добровольной аскезы, как инструкцию к физической процедуре, так что в этом отношении их секту можно отнести к разряду не мистических, а рационалистических сект.
Современный человек многого не понимает в богослужебной поэзии, повторю,
Что может быть непонятного для русского уха в возгласе: «Радуйся, Невесто Неневестная!» – этом гениально-дословном переводе греческого хайретизма: «Хайре, нюмфэ анюмфэвте»; здесь и семантика, и морфология, и синтаксис фразы – все как по-русски, кроме разве что, тоже вполне прозрачного, звательного падежа. Но я с большой вероятностью допускаю, что для иных слушателей акафиста этот возглас может оказаться непонятным, ибо им непонятен мистический парадокс, выраженный фигурой, в поэтике и риторике именуемой оксюмороном. В то же время я почти уверена, что тем же лицам какая-нибудь слышанная со школьной скамьи поэтическая строка (например, пушкинская, заимствованная у Жуковского: «Гений чистой красоты») будет столь же непонятна – не более, но и не менее. Между тем в печати существует русский «перевод» этого хайретизма (что-то вроде: «невеста, не вступающая в брак»), которым полностью уничтожается смысл, ибо уничтожена антиномия, переданная оксюморонной игрой слов.