Однажды Кольша увидел, как Марина и Платон стояли обнявшись. Заметив Кольшу, оба побледнели от испуга и что-то забормотали, чтобы отвести ему глаза. А потом пригрозили, что со света сживут, если он вздумает рассказать брату. Угроз своих не забывали повторять, следили за ним.
— Они следили за мной, грозились… А я столько раз хотел написать тебе, но мне жалко тебя было, Степа.
Потом, когда ты домой вернулся, еще жальче стало: вижу ведь, как ты работаешь от всей души, людям помогаешь, радуешься… И опять я ничего не сказал… Ну вот прямо-таки до слез сердце за тебя болело… Но хоть и тошно мне было, а все же куда лучше, чем тогда…
— Когда они… те двое по двору расхаживали? — сдавленным голосом спросил Степан.
— Да, да… Ох, я думал, весь изведусь, браток… Платон по двору распоряжался, лошадь когда хотел брал… да еще овса ему насыпь поболе в дорогу… Днюет и ночует, бывало, у нас…
Кольшино лицо дрожало, глаза мигали. Только тут заметил Степан, как плохо вырос брат, какой он узкогрудый и бледный.
Кольша бочком поглядел на сжатые кулаки старшего брата, на его злобно сведенные брови и пылающее гневом лицо.
— Чего же замолчал?.. Говори… — хрипло откашлялся Степан, смотря себе под ноги.
— Да-а… Когда ты приехал, поначалу обрадовался я… Ну, думаю, теперь Платон к нам приходить не будет… и Марине уж нельзя ко мне придираться да кричать на меня.
Степан вдруг мрачно и отрывисто захохотал.
— Подумать только… я, боец Красной Армии, простофилей сидел, ничего не замечал…
Он задохнулся, будто обжегся какой-то новой мыслью.
— Что же, если этот… Платон гостевал тут, кто же работал-то?
— Платон и работал. На пашне, по двору тоже…
— A-а, вон оно что-о… и хлебушко мой ел, и… женой пользовался!
— Марина хлеб с ним делила. Осеннись, к примеру, Платон целый воз к себе уволок.
Степан ломал пальцы, крутил головой, морщился, жмурил глаза, будто у него болели веки.
— Говоришь, Платон и по двору работал?
— Да, и по двору тоже распоряжался… В начале зимы поросят сам возил продавать, сапоги себе из города привез хорошие… Ну, Марине тоже дал сколько-то…
— Мое добро как воры расхищали… мое добро, трудом нажитое! — повторял Степан, сжимая кулаки. Ему вдруг захотелось убежать от самого себя, не видеть этих знакомых стен, не дышать этим дворовым воздухом, словно пропитанным горечью и болью.
— Слышь, Кольша, после чая Каурого запряги.
— Сей минут.
Степан напоследок, додумывая, вспоминал:, еще на днях удивлялся он, куда это делись хороший праздничный хомут и шлея с медным узором, недосчитался он двух больших кадок для засола, исчезли и купленные еще в прошлогоднюю летнюю побывку пять листов кровельного железа, ящик крупных гвоздей, пропали из кучи бревен четыре ядреных липовых бревна… Много еще чего другого большого и малого недосчитывался он, еще Кольшу ругал за это. Понял Степан теперь и почему появилась у Марины говорливость: этого-де и не было вовсе, а насчет того-то он просто спутал, а вот то и это она продала при нужде — ведь трудно же было ей, женщине, одной!
«Вот, тебе и «одна»!.. Было с кем мое добро тратить, было кому дарить мое кровное, честным трудом нажитое добро… Я-то, я-то, простодушный, думал-гадал: куда же, мол, все делось?.. Ясно теперь, куда это все делось, на чью потребу пошло».
Ударяя пятками Каурого в теплые бока, Степан то громко стонал, то шептал сквозь зубы:
— Пог-годите вы… мерзавцы… воры…
Каурый, чуя толчки от пяток хозяина, бежал вскачь и весело подбрасывал задними ногами. Над головой нежно голубело небо, весенний ветерок дул в лицо.
Степан вдруг с нервной удалью гаркнул походную красноармейскую песню с гиком и свистом. Поля, голые, черные, бугристые, в легком лоске от недавних дождей, будто слушали, молчали и поддакивали: «Ну, ну, покричи, парень, покричи, ничего!..»
Наконец Степан остановился, спешился. Тень Каурого длинным пятном лежала на позолоченной солнцем полосе. Мягкие губы Каурого жевали и вздрагивали, будто конь, верный хозяйский помощник, вспоминал, как чужая равнодушная рука хлестала его по бокам, покрикивал неприветливо чухой голос и тоскливо было ему, Каурому.
И показалось Степану, что оба они с Каурым чуют сейчас одно. Он обнял вислогубую морду с выцветшей длинной гривой и прижал к своему плечу.
— Каурушко ты мо-ой…
Лошадь моргнула печально и, завернув парную губу, достала его руку, приласкала осторожно, тепло, по-человечьи. На крутогорье возле ручья, где солнце сквозь робко одетые ветки молодых берез весело пятнало зеленую травяную щетинку, Степан разостлал пиджак и лег. Каурого привязал к стволу. Не заметил, как повернулся на бок и заснул. Каурый стоял возле, глядя на лицо хозяина, и поматывал гривой.
Когда Марина, бледная, растрепанная, прибежала к Корзуниным, все поняли, что произошло. Старый Маркел, сидя за столом, бросил считать медяки и серебро, сгреб их в кучу и сказал только:
— Достукались… дурачье…
С самого начала в семье Корзуниных все знали, что Платон живет с Мариной… Но все, будто по уговору, ни в чем не мешали им, а напротив, даже потворствовали встречам. Вся причина была в том, что Платон находился на особом счету.