К какой школе отнести поэзию Красовицкого? На какую молекулярную решетку накладывается энергетическая формула этой словесной алхимии? Откуда взрывная сила его сочетаний слов?
Красовицкий с ходу миновал уровень психологической лирики. Увидев свой мир, он в страшной спешке стал его воссоздавать, используя на максимуме экспрессивные возможности речевого гротеска. Картина получалась величественная, пугающая. День «плавал утопленником в кресле, приняв за небо полинявший плюш». Пруд глядит немигающим «рыбьим глазом». Само время качается «ржавым кругом на суку». Небо «покрыто льдами»; «деревянное небо». Еще есть «деревянная осень», «деревянные крики». Дерево – тоже руины: «полуразвалившийся собор сырых деревьев», «развалины скворешен»… Все формы, очертания зыбки, неопределенны, лишены пластической стройности, привычной красоты:
Вечер «крадется»; лес угрожающе «шевелится во сне». Человека (лирического героя) – нет. Есть «люди, похожие на прихоти женьшеня»; они «прячут взгляд сутулый в сутулые воротники». Пианистка бросается «на бело-черный оскал» клавиш, и «страшны от угла до угла разбросанные кисти рук». Все – страшно, во всем – угроза. Герметизм увлекает к чувственному, языческому. Возникают эротические мотивы, где для Красовицкого важен не психоанализ, а сама плоть – страдающая материя, часть пронизанного смертью, распадающегося бытия:
Даже звезды обречены на распад: «белый пепел истлевших звезд», «и звезды над нами терпеливо построены в вечный салют». Снегопад – «рота солдат на парашютах спускается в ад»…
Мир, сотворенный Красовицким, – Великий грядущий потоп, руины Третьей мировой войны, пустыня.
Его маньеризм переходит в волчий рык:
Красовицкий не изображал апокалипсис, не пророчествовал. Для него Бытие было сильнее Бога.
На мансарде была твердая установка – никто ни в коем случае не должен печататься. Смешно, конечно, утверждать, что для поэзии самое опасное, когда стихи пишутся в стол. Красовицкий, например, мог бы писать и в пустыне, и в тюрьме, в одиночной камере – и, верно, еще лучше бы выходило. Да и писание в стол вовсе не означало незнания, непризнания – скорее наоборот.
Эхо стихов Стаса раскатывалось с курьерской скоростью. Сегодня он читал на Большой Бронной, а завтра его стихи, глядишь, уже повторяют на Невском.
Красовицкий как будто предчувствовал скоротечность своего взлета. Шла духовная работа на износ, самосжигание. Вот уже под напором страшного духовного напряжения распадается, крошится остов его художественной системы. А затем «форточка в мир, где пространства, быть может, немного побольше, чем в вашей душе» – эта «форточка» в удивительный мир – закрылась.
В конце 60-х в эту исключительную поэтическую судьбу вторглась старая, как мир, история: Красовицким в расцвете поэтической силы… «завладел Христос».
Благочестивый сценарий прошел по «заданному» курсу: «озарение», переворот, отвержение «ветхого Адама» – все это «в воспитательных целях». Поэту, чье место на книжной полке подле Хлебникова сегодня остается пустым, тогда открылась иная философская система координат. По этой схеме противостоят друг другу два начала: бездуховная горизонталь, наполненная суетой, иллюзиями, игрой воображения. Туда отвесно падает «вертикаль» благодати – солнечный луч, выжигающий все лишнее, постороннее. Вертикаль позволяет «падение вверх». Пересечение двух координат в профиль дает Крест.
Подобное же построение – пересечение вертикали Благодати с плоскостью Бремени – укладывается в экзистенциальную вселенскость грандиозной мыслительницы ХХ века Симоны Вейль. Вейль распяла на Кресте свою жизнь. Красовицкий поставил Крест на своем Даре.
«…И посетил его соблазн. И представились ему собственные стихи грехом, порчей, наносящей непоправимый вред душе человека, – «прелестью». Поэзия увиделась ему сферой Сатаны, стремящегося заместить, сместить Творца».
Поддавшись «Божескому искусу», свой дар он отныне нес как грех – выдавливал из себя по капле Поэта.