Падре Ринкон взял девушку за подбородок, повернул лицом ко мне и сказал: «Сознайся, Агустин, что ты еще никогда не видел лица прекраснее, чем это. Посмотри, какие у нее жгучие глаза, какой ангельский ротик и небесное чело!» Я задрожал, Марикилья зарделась, как заря, и рассмеялась, а падре Ринкон продолжал: «Тебе, будущему отцу церкви и примерному юноше, знающему лишь, одну страсть — к книгам, не страшно показать эту божественную красоту. Восхитись же сим восхитительным творением всемогущего. Взгляни на это лицо, кроткие очи, прелестную улыбку, нежные уста, бархатные ланиты, стройный стан и согласись, что как ни прекрасны небо и цветы, горы и солнечный свет, все эти чудеса господни меркнут в сравнении с женщиной, самым совершенным и законченным созданием божией десницы».
Так сказал мне мой учитель, а я изумленно и безмолвно любовался этим неповторимым перлом творения, который, несомненно, был куда прекраснее «Энеиды». Не могу передать тебе, что я тогда испытывал. Предстань себе на минуту, что Эбро, эта великая река, несущая свои воды от Фонтибре и впадающая в море у Альфакес, вдруг остановила свой бег и потекла вспять к Астуриас де Сантильяна. Нечто подобное происходило и в моей душе. Я поражался самому себе, чувствуя, что моим неторопливым раздумьям пришел конец и мысли мои поворачивают бог знает куда. Повторяю тебе, я был совершенно поражен и до сих пор не перестаю поражаться. Я смотрел на девушку и сознавал, что взоры мои и душа непреодолимо тянутся к ней. Я твердил про себя: «Я люблю ее так, как еще никто никогда не любил. Почему я понял это только сегодня?» А ведь в тот день я увидел ее впервые.
— А что стало с персиками?
Марикилья стояла передо мной, смущенная не меньше, чем я. Падре Ринкон заговорил с садовником об ущербе, который причинили усадьбе французы (это происходило в начале сентября, через месяц после снятия первой осады), а мы с Марикильей остались наедине. Наедине! Первым моим желанием было броситься бежать, того же хотелось и Марикилье — она сама потом мне в этом призналась. Но мы не убежали. Неожиданно я почувствовал огромный и необъяснимый душевный подъем. Я прервал молчание и заговорил. Сперва речь шла о вещах банальных, но вскоре мне пришли в голову мысли, которые, по моему разумению, выходили за рамки обыденного, и все эти мысли я высказал ей. Марикилья отвечала немногословно, но глаза ее были красноречивее моих рассуждений. Наконец падре Ринкон окликнул нас, и мы собрались уходить. Я попрощался с девушкой и шепнул ей, что скоро увижусь с ней вновь. Мы направились в Сарагосу. Мы шли по дороге, и деревья, Эбро, купола церкви Пилар, городские колокольни, прохожие, дома, глинобитные стены, мостовая, шум ветра, даже бродячие собаки — все, ах, все казалось мне теперь иным. Все изменилось — и небо, и земля. Мой добрый учитель опять стал читать Горация, а я сказал ему, что Гораций никуда не годится. Падре Ринкон чуть не растерзал меня за это и пригрозил, что лишит меня своей дружбы. Я же восторженно хвалил Вергилия и повторял его знаменитые строки:
— Но все это было в начале сентября, — перебил я. — А что произошло потом?