— Господи, боже мой! Пресвятая дева Пилар! — глухо сказал дон Хосе де Монторья. — Никогда я вольно или невольно не оскорбил вас. Я отдал достояние свое и детей своих за отчизну, веру и короля. Зачем же вы призвали к себе моего первенца, хотя тысячу раз могли отнять жизнь у меня, жалкого, ни на что не годного старика? Сеньоры, вы все свидетели моих слез, и я не стыжусь плакать перед вами. Сердце мое разрывается, но я остаюсь прежним Монторьей. Стократ счастлив ты, сын мой, — ты честно пал на боевом посту. Горе нам, оставшимся жить без тебя, но так угодно господу. Склонимся же перед волей вседержителя. Жена, бог послал нам мир, счастье, благоденствие и хороших детей; теперь он видно, решил взять обратно свои дары. Смирим же наши сердца и не дерзнем проклинать свою участь. Благословенна рука, карающая нас, и да будем спокойно ждать великого благодеяния — нашей собственной смерти.
Донье Леокадии оставалось только плакать и непрестанно целовать холодное тело сына. Наконец дон Хосе, решил прервать невыносимые страдания жены, поднялся и твердо сказал:
— Встань, Леокадия. Нашего сына пора хоронить.
— Хоронить!.. Хоронить его? — вскрикнула мать и, не сказав больше ни слова, упала без сознания.
В этот миг поблизости от нас раздался душераздирающий вопль, и какая-то женщина, охваченная ужасом, бросилась к нам. Это была жена несчастного Мануэля, разом лишившаяся и мужа и ребенка. Некоторые из нас поспешили остановить невестку дона Хосе и избавить ее от повторения сцены, не менее страшной, чем та, которую она только что пережила. Бедная женщина вырывалась и умоляла позволить ей взглянуть на мужа.
Тем временем дон Хосе, отойдя от тела сына, приблизился к тому месту, где лежал бездыханным его внук; он взял ребенка на руки, принес и положил рядом с Мануэлем. Больше всего нуждались в нашей заботе женщины: донья Леокадия, все еще не приходя в себя и не двигаясь, обнимала тело сына, а ее невестка, словно обезумев от невыносимого горя, металась в поисках воображаемых врагов, которых ей не терпелось разорвать на части. Мы удерживали ее, но она упорно сопротивлялась, то разражаясь диким хохотом, то падая перед нами на колени и умоляя нас вернуть ей живыми два существа, которых мы отняли у нее.
Мимо проходили люди — солдаты, монахи, горожане, и все равнодушным взором смотрели на это зрелище: подобные картины встречались тогда на каждом шагу. Сердца людей окаменели, и души их, казалось, утратили высокие свои достоинства, сохранив один лишь неистовый героизм. Наконец усталость и полная опустошенность, порожденные горем, сломили бедную женщину, и она, как мертвая, упала нам на руки. Мы попросили у соседей сердечных капель и немного еды, чтобы привести ее в чувство и поддержать в ней силы, но так ничего и не раздобыли: у всех, кого я там видел, хватало хлопот со своими собственными близкими. Между тем дон Хосе с помощью своего младшего сына Агустина, который тоже силился побороть глубокую скорбь, высвободил труп Мануэля из объятий доньи Леокадии. Несчастная женщина была в таком ужасном состоянии, что мы боялись, как бы нам не пришлось оплакивать в этот день еще одного покойника.
Затем Монторья повторил:
— Пора хоронить моего сына.
Он осмотрелся вокруг, мы сделали то же самое и увидели великое множество мертвецов, так и не преданных земле. Их было полным-полно на улице Руфас; а на соседней улице, называвшейся Импрента, образовалось нечто вроде целого склада трупов. И я отнюдь не преувеличиваю. Поперек узкой улицы штабелями лежали бесчисленные тела, образуя от дома к дому нечто вроде широкой стены. На нее было так страшно смотреть, что каждый зритель зловещей картины был обречен всю жизнь видеть перед главами этот погребальный костер, сложенный из тел его ближних. Пусть читатель не думает, что я фантазирую; все это правда. Один человек вышел на улицу Импрента и окликнул соседа. Тот выглянул в окошко и ответил: «Поднимись ко мне». Тогда первый, полагая, что входить в дом по лестнице нет смысла, влез по груде тел на второй этаж, и одно из окон послужило ему дверью.
На многих других улицах происходило то же самое. Был ли расчет рыть могилы? На каждую пару здоровых рук и каждый заступ приходилось полсотни мертвецов. Ежедневно эпидемия уносила от трехсот до четырехсот горожан. Каждая ожесточенная схватка стоила жизни нескольким тысячам человек. Сарагоса из большого, густо населенного города прекращалась в огромное кладбище.
Увидев, что творится вокруг, Монторья сказал:
— У моего сына и внука не будет преимущества перед остальными: мы не станем предавать их прах земле. Души их уже на небе, остальное не имеет значения. Положим их здесь, на улице Руфас, вон у этих дверей… Агустин, сын мой, иди-ка ты лучше туда, где дерутся. Начальство, того и гляди, хватится тебя, и потом, думается мне, на улице Магдалины сейчас каждый человек на счету. У меня теперь один сын — ты. Что останется у меня, если ты погибнешь? Но долг превыше всего, и лучше уж мне видеть тебя мертвым, с головой, простреленной французской пулей, как у твоего брата, нежели трусом.