Она вытянула руки, коснулась стен по обе стороны и прошептала: «В Венеции на
Возможно, за это Фрэнки и полюбила город – за его непознаваемость. За то, что люди, привозившие с собой идеализированный образ Венеции, быстро разочаровывались, увидев, как мало их ожидания совпадают с реальностью. Ей никогда не нравились места, которые чересчур легко постичь. А чтобы понять Венецию, понять венецианцев, требовались усилия. Это было заметно уже по самой географии города. Мимо входа в пастичерию[14]
, бакаро или остерию[15] запросто можно было пройти, не заметив, настолько угрюмо и невзрачно выглядели многие из них, будто нарочно прятались от посетителей. Даже двери здесь делали меньше обычного: две створки вставляли в проем, которого едва хватало для одной, и открывали всегда только наполовину. Эта особенность многих туристов приводила в замешательство – озадаченно хмурясь, они с трудом протискивались сквозь узкие двери, а некоторые и вовсе не решались войти, точно самая необходимость протискиваться их убеждала, что внутри им не рады.Что уж говорить об улицах. Фрэнки нередко задумывалась, сколько времени потребуется, чтобы запомнить их расположение, выучить наизусть бесконечные вереницы мостов и калле[16]
, которые, изгибаясь и сужаясь, со временем либо впадают в кампо, либо заводят в тупик, и гадала, случается ли местным жителям так же блуждать в их хитросплетениях и есть ли в городе места, которые остаются загадкой даже для самих венецианцев. Совсем жутко становилось ночью, когда опустевшие улицы заливала густая, беспросветная тьма. Едва садилось солнце, как дневная суета в одночасье замирала. Первые несколько ночей Фрэнки прислушивалась, не донесется ли снаружи кипучий разговор завсегдатаев бакаро, спешащих по домам, не заплачет ли в соседнем палаццо ребенок, не подаст ли голос вапоретто, но напрасно, тишины ничто не нарушало. Ночь в Венеции была укрыта непроницаемым безмолвием, способным, думалось Фрэнки, лишить иную впечатлительную натуру душевного равновесия.Когда она вышла из дворца, туман, с самого утра грозивший окутать остров, уже неумолимо надвигался, и Фрэнки, шагая по улицам, потихоньку тонула в мутной дымке. Прежде она нигде не видела настолько густого тумана. Даже в Лондоне. Здесь он накатывал волнами, клубился на уровне лодыжек, и Фрэнки чувствовала, что с каждой минутой погружается все глубже. Ничто не могло устоять перед венецианским туманом, все рано или поздно растворялось, и в этой мягкой, обволакивающей пелене Фрэнки находила странный покой, будто на плечи набросили мантию-невидимку. Туман застил глаза, приглушал звуки. В воздухе со всех сторон парили неясные, оторванные от земли тени. Сбивали с толку. Казалось, будто плывешь в открытом море, без цели и направления, но, вместо того чтобы испугаться, Фрэнки ощущала непривычное умиротворение, начинала верить, что и впрямь сможет забыть о прошлом, перевернуть страницу, как без конца твердили ей все подряд.
В Лондоне казалось, что забыть невозможно, но Лондон слишком отчетлив, слишком неуступчив. Стоит опустить голову, и упрешься взглядом в непреклонную твердыню мостовой.
Здесь все нечетко, все туманно.
Поэтому она любила гулять в такие дни, порой часами бродила по городу, не зная толком, куда идет, идет ли куда-то, счастливая одной только возможностью плыть в этой влажной дымке, нырять в нее с головой, оставляя позади свои горести и тревоги.
В Венеции можно стать другим человеком. Стать той, думалось Фрэнки, кем она была давным-давно. Вроде бы где-то писали, что венецианский туман смывает реальность, и, хотя речь, несомненно, шла о том, что видно глазу, Фрэнки чувствовала, что это высказывание справедливо во всех смыслах.
В Венеции ее разум наконец вырвался из тупика, из трясины отчаяния.
В Венеции ее прошлое таяло, тоненьким ручейком утекало прочь.