Императрица с осуждением отозвалась об обычае объявлять амнистию по случаю рождения ребенка в царской семье: „Эти политические заключенные — такой сброд, Ники, единственное, чего они хотят — это уничтожить тебя и Россию“.
„Господь был милостив к нам, — возразил царь, — надо быть милосердными“.
С того самого момента, когда я произнесла первое слово — „па-па“, — мы с отцом горячо любили друг друга.
Я считала его самым красивым мужчиной на свете, самым сильным и самым добрым. Он называл меня „моя прелесть“ и „моя радость“, плавал, держа меня на своей широкой спине, сажал позади себя в седло, относил меня в постель, если я засыпала на свежем воздухе, и сидел у моей кроватки, когда я болела.
В 1901 году царь назначил отца командиром лейб-гвардии гусарского полка. Самым ярким впечатлением детства были парады полка, которые принимал мой отец, и я выучила наизусть весь церемониал парада раньше, чем начала учить свои первые детские стишки.
Когда отца не было дома, я чувствовала себя несчастной и спрашивала всех: „Куда ушел папа? Когда он вернется?“
Я была в восторге, если он был рядом. Но стоило появиться маме, и восторг пропадал. Отец оставался прежним, ласковым, но его внимание принадлежало уже не мне одной. Я часто вспоминаю, как мать, которая нередко выглядела утомленной и холодной, под пристальным взглядом отца мгновенно преображалась, как бы зажигалась. Я уже тогда осознавала, насколько сильные чувства связывали моих родителей. Это сердило меня, выводило из равновесия. Мне всегда хотелось застать родителей вдвоем врасплох, но это было не так-то просто.
Зимой в Петербурге мой мир ограничивался стенами детской на третьем этаже нашего особняка с видом на Неву. Я была на попечении Нэнни Бэйли, милой молодой шотландки, и няни. Няня родилась в семье крепостных; черноволосая и черноглазая, в свое время была она кормилицей отца. Как в старинные времена, она носила приличествующие ее званию кокошник, сарафан и голубой передник. Еще несколько крестьянских девушек в ярких передниках и вышитых кофтах были у няни на подхвате и прислуживали во время моего туалета.
Был у меня и свой лакей — белокурый, курносый гигант Федор — настоящий богатырь, словно сошедший со страниц моих сказок. По-детски простодушный и абсолютно невозмутимый Федор тренькал для меня на балалайке, ездил на запятках моих саней и уносил меня из разных запретных мест: из конюшни, кладовых и кухни. Во время моих ежедневных прогулок по набережной Федор пресекал мои попытки оседлать каменных львов и скатиться с них к замерзшей реке. А еще по моему положению мне не разрешалось играть в снежки с дворовыми ребятами. Вместо этого меня водили играть в Мраморный дворец великого князя Константина или в царский Зимний дворец. В Зимнем я посещала танцевальный класс вместе с царскими дочерьми Ольгой и Татьяной.
Во время первого урока танца — нам было тогда по четыре года — я ухватила великую княжну Татьяну Николаевну не за руку, как меня учили, а за шею и стала душить ее в объятиях. В ответ Татьяна Николаевна схватила меня за ворот, и так мы кружились в медленном исступлении, пока не упали.
„Это просто ужас, что за ребенок“, — сказала мама Их Величествам. Государь рассмеялся и лишь заметил своим мягким голосом: „Elle sera une maltresse-femme, cette petite! Эта малышка вырастет женщиной, с которой будут считаться!“
Отец тоже засмеялся, только бабушку все это совсем не забавляло. Вдовствующая княгиня Силомирская (Анна Владимировна для друзей, а для меня — бабушка) была высокой, энергичной статной дамой с низким мужским голосом, шокирующими своей прямотой манерами и типично русскими живыми карими глазами. В противоположность отцу, который любил носить драгоценности и меха и окружать себя предметами искусства, она придерживалась спартанской простоты. С момента гибели дедушки в русско-турецкой войне в 1877 году она носила траур везде, кроме как при дворе, где черный цвет был запрещен. Бабушка всегда держала возле себя черного пуделя, и в руках ее была трость черного дерева. Властительница петербургского высшего света и семьи Силомирских, она была единственным человеком, перед которым я испытывала благоговейный страх.
Однажды, когда мне было пять лет, в день бала в Вербное воскресенье в Зимнем дворце, я играла после чая в лошадки под присмотром няни. Вошла горничная и сказала, что мама просит, чтобы ее не беспокоили. Обидевшись, я подошла к окну и подышала на замерзшее оконное стекло. Моему взору предстали два гусара, скачущих рысью. Они сопровождали маленькие сани, в которых сидел отец, одетый в белую шинель с норковым воротником и в фуражке. Позади него на запятках стоял ординарец-казак в черной папахе.
Сани и эскорт исчезли под козырьком парадного, и я знала, что через несколько секунд отец устремится в мамины покои. Вот сейчас я и застану их вместе! Я убежала от няни и бросилась вниз по лестнице мимо маминого испуганного пажа-поляка через пустую гостиную и кабинет. Дверь в ее будуар была слегка приоткрыта. Я толкнула ее и тихо остановилась в дверях.