Молитвенник этот Рамон подарил Эдгару два года назад, когда тот приехал на каникулы. Матушка, помнится, когда узнала, устроила скандал: вещь, принадлежавшая отцу и старшему брату, по ее мнению, не должны была достаться «этому». Эдгара она откровенно недолюбливала — впрочем, не у всякой женщины хватит сил постоянно терпеть в доме живое свидетельство неверности мужа, даже если в подобных вещах у нее нет права голоса. Надо отдать ей должное: грамоте Эдгара учили наравне с другими детьми, а когда наставник заметил, что парень способен к наукам, его тут же отправили в столичную школу. Там быстро приметили «остропонятливого» ученика, и дальше путь был предначертан: университет, сан — без него карьеру ученого не сделать — степень. Или, как вышло у Эдгара — ученая степень и лишь потом принятие сана. Рамон искренне не понимал, ради чего нужно отрекаться от жизни. Эдгар пытался объяснить, что только после пострига и начнется настоящая жизнь, полная любви и служения, но так и не преуспел, в конце концов обозвав Рамона «упертым язычником». Тот фыркнул, сообщил, что оголтелому фанатику все кругом кажутся язычниками. И что если бы господь и в самом деле хотел бы, чтобы его дети отреклись от всех плотских радостей, то он создал бы их бесполыми и не имеющими рта… ну и прочих органов, которые очищают тело от того, что остается в нем после любого чревоугодия. И, да, мозгов бы он их тоже лишил, ибо всякий грех прежде всего порождение сладострастного разума. Эдгар начал было возмущаться, но увидев, что «упертый язычник» откровенно хохочет, рассмеялся вместе с ним. Больше они эту тему не трогали.
Когда Рамон дарил молитвенник, он не стал рассказывать о том, что в последний раз держал его в руках в пятнадцать лет. В ночь, перед посвящением.
Господин выздоравливал на удивление быстро. Лекари в один голос твердили, что когда он начал садиться, любой другой еще лежал бы пластом. В день, когда он впервые смог сделать несколько шагов без посторонней помощи, герцог позвал оруженосца для разговора с глазу на глаз. И приказал готовиться к посвящению. Поначалу, Рамон даже не понял, о чем речь. Все время после гибели брата он ходил словно оглушенный. Бертовин занимался похоронами, потом искал людей, способных заменить трех погибших пехотинцев из его копья среди тех, кто остался без господина и не знал, куда теперь податься; потом натаскивал новичков. Господин болел. И до оруженосца снова никому не было дела. Но если раньше Рамон не знал, куда себя деть, то теперь он часами просиживал в шатре, глядя в одну точку и изо всех сил пытаясь не вспоминать крики в кажущейся бесконечной ночи, темноту и запахи… разрубленное надвое тело пахнет точь-в-точь как свежеразделанная туша. И лицо брата — точнее, то, что от него осталось после лошадиных копыт.
Когда до него, наконец, дошло, что именно приказывает господин, Рамон просто опешил. Конечно, он знал, что когда-нибудь настанет великий день… но не так же скоро! Почему-то сейчас посвящение казалось совсем неуместным и вместо радости пришло лишь недоумение.
— Шпоры и цепь с меня — продолжал меж тем герцог. — Копье Авдерика цело?
— Да, господин.
— Меч, щит, доспех и конь у тебя есть, редкость по нынешним временам. Сегодня герольд объявит, через три дня проведем посвящение. Примешь под командование людей брата — все лучше, чем наемников искать. Да, ты ведь сейчас старший мужчина в роду?
Рамон кивнул.
Значит, соберешь своих вассалов и примешь у них присягу. Сколько их осталось?
Юноша пожал плечами — он не знал.
— Плохо, что не знаешь. Разберись.
— Да. господин.
— Ты не рад?
Рамон честно попытался найти в душе хоть малую толику радости. Не получилось.
— Не знаю. Кажется, я недостоин такой чести, господин.
— Мне решать, достоин ты или нет, — отрезал Авгульф. — Ступай.
В тот же день, по приказу герцога Рамон перебрался в шатер брата — ведь своего у него пока не было, оруженосец делил шатер с господином. Бертовин, узнав о грядущем посвящении обрадовался, начал было поздравлять, но увидев безучастное лицо воспитанника, быстро смолк.
Три дня строгого поста прошли как в тумане. Вечером накануне посвящения оруженосца обрядили в белоснежное сюрко (и где только Бертовин его раздобыл), и отвели в церковь. Рамон подошел к алтарю, преклонил колени, держа в руках молитвенник. За спиной тяжело стукнула дверь и юноша остался один.
Церковь возводили на скорую руку из дерева, росшего здесь в изобилии. Но спешка дала о себе знать: в стенах не стали прорезать окна, тем более ставить витражи и, несмотря на то, что на улице было еще светло, внутри стояла тьма, рассеиваемая лишь пламенем стоящих у алтаря свечей. В неровном свете еще не до конца расписанные фрески на стенах были почти не видны, и фигуры святых то появлялись из тьмы, то снова прятались во мраке, а выражения их лиц, казалось, меняются, словно у живых.