Несколько последующих дней я ужасно томился, но еще до конца недели от мсье Ёсёто пришло письмо: я взят преподавателем в «Les Amis Des Vieux Maîtres». Письмо было на английском, хотя я писал по-французски. (Впоследствии я узнал, что мсье Ёсёто, знавший французский, но не знавший английского, отчего-то поручил составить ответ мадам Ёсёто, которая владела английским в годных для работы пределах.) Мсье Ёсёто сообщал, что летняя сессия, вероятно, окажется самой напряженной в году и начнется 24 июня. Поэтому у меня остается пять недель, отмечал он, чтобы уладить мои дела. Он безгранично мне сопереживал в связи с моими недавними эмоциональными и финансовыми затруднениями. Он надеялся, что мне удастся привести себя в порядок и явиться в «Les Amis Des Vieux Maîtres» в воскресенье, 23 июня, ознакомиться с обязанностями, а также установить «крепкую дружбу» с прочими преподавателями (которые, как я понял впоследствии, числом насчитывали двоих и состояли из мсье Ёсёто и мадам Ёсёто). С глубоким сожалением я извещался, что политика школы не позволяет авансировать новым преподавателям плату за проезд. Мне полагалось начальное жалованье двадцать восемь долларов в неделю – не слишком, по признанию самого мсье Ёсёто, крупная сумма фондов, но поскольку сюда включались постель и питательный стол, а также поскольку во мне мсье Ёсёто ощущал дух подлинного призвания, он надеялся, что рвение мое этим в уныние не повергнуто. Он с нетерпением ожидал от меня телеграммы с официальным согласием, а приезда моего – с духом приятственности, и оставался искренне моим новым другом и нанимателем, И. Ёсёто, ранее – членом Имперской академии изящных искусств, Токио.
Моя телеграмма с официальным согласием упорхнула, не прошло и пяти минут. Странное дело – в возбуждении своем или, быть может, в угрызениях совести оттого, что отправлялась она с телефона Бобби, я наступил на горло собственной прозе и уместил сообщение в десять слов.
В тот вечер, когда, по обыкновению, мы встретились с Бобби, чтобы в семь часов поужинать в Овальной зале, я с раздражением увидел, что он привел гостью. Ему я ни словом не обмолвился, даже не намекал о своих недавних внеурочных делах и просто до смерти хотел объявить последние известия – совершенно оглушить сенсацией, – когда мы будем наедине. Гостьей же была очень симпатичная юная дама, тогда – лишь несколько месяцев как в разводе, с которой Бобби в то время часто встречался, да и я видел ее несколько раз. Вполне очаровательное существо, чью всякую попытку завязать со мною дружбу, мягко убедить меня снять латы или по меньшей мере шлем я предпочитал трактовать как подразумеваемый призыв улечься с ней в койку, когда мне заблагорассудится, – то есть как только можно будет избавиться от Бобби, каковой, совершенно ясно, для нее чересчур древен. Весь ужин я держался недружелюбно и в высказываниях был краток. Наконец за кофе я вкратце изложил свои новые планы на лето. Когда я закончил, Бобби задал мне пару вполне разумных вопросов. На них я ответил невозмутимо, чересчур лапидарно – воплощенный безупречный кронпринц ситуации.
– О, мне кажется,
– Я думал, ты поедешь со мной в Род-Айленд, – сказал Бобби.
– Ох, дорогуша, какой ты кошмарный зануда, – сказала ему миссис X.
– Я не зануда, но не отказался бы от каких-нибудь подробностей, – ответил Бобби. Однако по всему его внешнему виду мне показалось, что он уже мысленно меняет железнодорожную бронь до Род-Айленда с купе на нижнюю полку.
– По-моему, ничего более любезного и
В воскресенье, когда я ступил на перрон вокзала Уиндзор в Монреале, на мне был двубортный костюм из бежевого габардина (я чертовски им гордился), темно-синяя фланелевая рубашка, однотонно-желтый хлопчатобумажный галстук, коричневые с белым парадные штиблеты, панама (принадлежавшая Бобби – мне она была довольно мала) и рыжевато-бурые усы, которым исполнилось три недели. Меня встречал мсье Ёсёто. Крохотный человечек, не более пяти футов ростом, в довольно замурзанном полотняном костюме, черных ботинках и черной фетровой шляпе с закрученными вверх полями. Он не улыбнулся, не, насколько мне помнится,