А он нагнулся, гладит меня и совсем добрый-добрый, гладит меня и орет хрипло: «Чего ты, шут с тобой? Да милый ты мой!» — и даже на руки поднял.
А это он тогда минул люк стороной и пошел за инструментом, там и завозился — оттого его тогда внизу с нашими и не было. Стали работать, хватились, а меня тоже нет. Потом, когда воздух стал, наши подождали-подождали, да и вылезли поглядеть, что случилось, чего это весь завод стоит. А тут я. Ну, вот и все.
Метель
Мы с отцом на полу сидели. Отец чинил кадушку, а я держал. Клепки рассыпались, отец ругал меня, чертыхался: досадно ему, а у меня рук не хватает. Вдруг входит учительша Марья Петровна — свезти ее в Ульяновку: пять верст и дорога хорошая, катаная, — дело на святках было.
Я оглянулся, смотрю на Марью Петровну, а отец крикнул:
— Да держи ты! Рот разинул!
Мать говорит:
— Присядьте.
А Марья Петровна строго спрашивает:
— Вы мне прямо скажите: повезете или нет?
Отец в бороду говорит:
— Некому у нас везти! — И стал клепки ругать крепче прежнего.
Марья Петровна повернулась — и в двери. Мать накинула платок и, в чем была, за ней.
Я тоже подумал, что стыдно. Вся деревня знает, что мы новую пару прикупили, двух кобылок, и что санки у нас есть городские.
Мать вернулась сердитая.
— Иди, запрягай сейчас, живым духом! Я держать буду. — Оттолкнула меня и села у кадушки.
Вижу, отец молчит. Я вскочил и стал натягивать валенки. Живой рукой запряг. Торопился, а то вдруг отец передумает?
Запряг я новых кобылок в городские санки, сена навалил в ноги, сел на облучок бочком, форсисто, и заскрипел санками по улице прямо к школе.
День солнечный был, больно на снег глядеть — так блестит; парой еду, и на правой кобылке бубенчики звенят. Только кнутовищем в передок стукну — эх, как подымут вскачь! — молодые, держи только.
Чертом я подкатил к учительше под окно. Постучал в окно, кричу:
— Подано, Марья Петровна!
Сам около саней рукавицами хлопаю — рукавицы батькины, и руки здоровые кажутся — как у большого.
Марья Петровна кричит в двери — из дверей пар, и она — как в облаке:
— Иди погрейся, — кричит, — пока мы оденемся.
— Ничего, — говорю, — мы так, нам в привычку.
Топаю около саней, шлею поправляю, посвистываю. А что? Пятнадцать лет, мужик уже скоро вполне.
Вот вышли они: Марья Петровна и Митька. Она своего Митьку завязала — глаз не видать. Весь в платках, в башлыке, чужая шуба до полу, еле идет, путается и дороги не видит. Учительша его за руку тянет. А ему тринадцатый год. Летом мы с ним играли, подрались; я ему, помню, накостылял. Ему стыдно, что его такой тютей укутали, разгребает башлык варежкой, а я нарочно ему ноги в сено заправляю, прикрываю армяком.
— Так теплее будет.
Вскочил на облучок, ноги в сторону, обернулся:
— Трогать прикажете? — И зазвенел по дороге. Скрипят полозья — тугой снег, морозный.
Пять верст до Ульяновки мигом мы доехали. Марья Петровна Митьке все говорила:
— Да не болтай ты — надует, простудишься!
А я на кобыл покрикиваю.
В Ульяновке они у тамошней учительши гостили. А я к дядьке пошел.
Еще солнце не зашло, присылает за мной — едем.
Ульяновка, надо сказать, вся в ложбине. А кругом степь; на сто верст одни поля.
Дядька глянул в дверь и говорит:
— Вон, гляди, воронье под кручу попряталось, вон черное на самом снегу умостилось — гляди, кабы в степи-то не задуло. Уж ехать — так валяй вовсю, авось проскочишь.
— Ладно, — говорю, — пять верст. Счастливо! — И отмахнул шапкой.
Пока запрягал, пока учительша Митьку кутала, смотрю — сереть стало. Только я тронул, а дядька навстречу идет, полушубок в опашку.
— Не ехать бы, — говорит, — на ночь-то! Остались бы до утра.
А я стал кричать нарочно, чтобы учительша не услыхала, что дядька говорит:
— Хорошо, я матке поклонюсь. Ладно! Спасибо!
И стегнул лошадей, чтобы скорее от него подальше.
Выбрались мы из низинки. Вот она, ровная степь, и дует поземка, по грудь лошадям метет снег. И на минуту подумалось мне: «Ай вернуться?» И сейчас как толкнул кто: мужик бы не струсил; вот оно, скажут, с мальчишкой-то ездить — завез, и ночуй. Пять верст всего. Я подхлестнул лошадей и крикнул весело:
— А ну, не спи! Шевелися!
Слушаю, как лошади топочут: дробно бьют, — не замело, значит, дороги. А уж глазом не видать, где дорога: метет низом, да и небо замутилось. Подхлестнул я лихо, а у самого в груди екнуло: не было б греха.
А тут Марья Петровна сзади говорит из платка:
— Может быть, вернемся, Колька? Ты смотри!
— Чего, — говорю, — там смотреть, пять верст всего. Вы сидите и не тревожьтесь. — И оправил ей армяк на коленях.
Тут как раз от Ульяновки в версте выселки, пять домов на дороге. И вот я туда, а тут сугроб. Намело горой. Я хотел свернуть, вижу — поздно.
Ворочать буду — дышло сломаю. И я погнал напролом. Сам соскочил, по пояс в снегу, ухаю на лошадей грубым голосом. Они станут, отдышатся и опять рвут вперед.
Летит снег; как в реке, барахтаются мои кобылки. Собака затявкала на мой крик. Баба выглянула — кацавейка на голове. Постояла — и в избу.