Бруно решил посвятить «Героический энтузиазм» Филиппу Сиднею. Он написал пространное вступительное письмо, где с присущей ему страстностью обрушился на поэтов, которые только и делают, что возносят до небес любовные утехи и восторгаются прелестями своих милых. Его не останавливало опасение, что и письмо и многие места самой книги могут дать пищу злословию и кривотолкам. Не увидят ли в них выпада против Сиднея? Что составляло сердцевину известных сонетов, если не томление Астрофела по возлюбленной? Не нужно особых усилий, чтобы и сэра Филиппа, воспевавшего служение прекрасной даме, представить как раз одним из тех трубадуров вульгарной страсти, толпе которых противостоял Героический энтузиаст.
Меньше всего хотел Бруно колоть Сиднею глаза его несчастливой любовью и, конечно, не в нем видел образец одержимого любовным безумством. Однако и друзей своих Ноланец не имел обыкновения щадить. Кому много дано, с того много и спросится! Джордано верил, что Филипп правильно поймет его побуждения.
«Поистине только низкий, грубый и грязный ум, — начинал Бруно посвятительное письмо, — может постоянно занимать себя и направлять свою любознательную мысль вокруг да около красоты женского тела. Боже милостивый! Могут ли глаза, наделенные чистым чувством, видеть что-либо более презренное и недостойное, чем погруженный в раздумья, угнетенный, мучимый, опечаленный, меланхоличный человек, готовый стать то холодным, то горячим, то лихорадящим, то трепещущим, то бледным, то красным, то со смущенным лицом, то с решительными жестами, — человек, который тратит лучшее время и самые изысканные плоды своей жизни, изводя эликсир мозга лишь на то, чтобы обдумывать, описывать и запечатлевать в публикуемых произведениях те беспрерывные муки, те тяжкие страдания, те размышления, те томительные мысли и горчайшие усилия, которые отдаются в тиранию недостойному, глупому, безумному и гадкому свинству?»
«Однако что я делаю? — восклицает Бруно. — Может быть, я враг продолжения рода человеческого? Может быть, я ненавижу солнце? Может быть, сожалею о появлении на свет себя и других? Может быть, я хочу уменьшить число людей, собирающих самые сладкие яблоки, какие могут произрастать в саду нашего земного рая? Может быть, я стою за запрещение священного установления природы?..
…Нет, нет, не допустил господь, чтоб нечто подобное могло запасть мне в голову. Добавлю еще, что какие бы царства и блаженства ни были дарованы мне, я никогда не сделался бы до такой степени мудрым или благим, чтобы у меня появилось желание оскопить себя или стать евнухом. Я даже стыдился бы, если, будучи таким, какой я на вид, захотел бы уступить хоть на волос любому, кто достойно ест хлеб, во служении природе и господу богу… Мой вывод, о знаменитый рыцарь, таков: цезарево должно быть отдано цезарю, а божье — богу».
Женщинам не надо воздавать божественных почестей, их следует так почитать и любить, как должны быть почитаемы и любимы женщины.
Стихотворцы, всю жизнь только и воспевающие, что страсть к возлюбленной, гонятся за самой суетной славой. Бруно сурово осуждает Петрарку. Но и теперешние поэты не лучше: то и дело слагают стихи в похвалу ночному горшку и прочим ничтожным вещам.
Бруно не стремится прослыть ни аскетом, ни женоненавистником. Он воздает женщинам должное, особенно хвалит британских дам, этих нимф и богинь. Восторг по поводу этих небесных созданий не мешает ему высказаться весьма откровенно: «Что бесспорно ненавистно мне, так это усердная и беспорядочная половая любовь, которую привыкли здесь некоторые расточать до такой степени, что сознательно обращают себя в рабов и этим отдают в неволю самые благородные силы и действия мыслящей души. Если принять во внимание эту точку зрения, то не найдется ни одной целомудренной и честной женщины, которая опечалилась бы и рассердилась на мои естественные и искренние слова: она скорее согласилась бы любить меня, порицая ту любовь женщин к мужчинам, которую я решительно осуждаю у мужчин к женщинам».
Он, Ноланец, хочет открыть взору людей не вульгарные страсти, а героическую любовь, которая действительно преображает человека и делает его равным богам!
Филиппу Сиднею было над чем задуматься. Многие мысли Бруно, изложенные в «Героическом энтузиазме», Находили у него самый горячий отклик.
Он разделял убеждение, что вопрос о познаваемости мира — один из краеугольных камней этики. Ему был близок образ Героического энтузиаста, который посвящает свою жизнь бескорыстному служению истине и непримиримой борьбе с невежеством.