Читаем Эдда кота Мурзавецкого (сборник) полностью

Он был сноровист, меток. Но за ним был плен, и он уже хорошо знал ударную силу советских слов: «кулак», «белогвардеец», теперь вот – «плен». Потом таких слов стало не счесть. И при очередной проверке его отправили в штрафбат.

Три раза был ранен, один раз почти убит, но выжил же... Был демобилизован, и с той случайной фамилией Крюков объявился в своих краях. На месте их дома стоял Дом культуры, а вокруг цвел и пах колхоз им. Василия Луганского.

Как все вспомнилось!


...Они уже живут во флигеле. Большой барский дом он не знает. Знает, что отец сам отдал его новой власти, а землю, так он считал справедливым, – крестьянам. В большом дому в его детстве живут беспризорники, и беременная мать носит им еду в тяжелых кастрюлях.

Нет-нет да и приезжает дед Василий. Важный, весь в коже.

– Тебе это зачтется, – говорит он отцу, а смотрит на мать. – Хочешь жить в городе? – это он ей.

Отвечает отец, что-то вроде «мы останемся на земле». И произносит странные слово – «крестьянничать».

Василия как шилом торкнуло. Заорал, как покусанный собакой:

– Крестьянничать, крестьянничать! Ненавижу это слово. Где революция скажет, там и будешь работать. Она знает где...

Так и уехал с белой пеной на губах.

Ну а потом начался мор коллективизации.

Варили большой котел супу, себе и беспризорникам. Отец умел припрятывать продукты. Впрочем, когда приходили их забирать, то искали не очень, знали, что они родственники Луганского. Тот приезжал сам.

– Из чего суп? – спрашивал. – Пшенки давно ни у кого нет. Слышал, кормишь бродячих детей? Не знаю, хорошо это или плохо. Они неизвестный элемент. Могут оказаться врагами. Ты темный для меня человек, племяш. Свою правду тешишь, а своей правды нет. Есть одна, наша, революционная. Примкнешь – я первый за тебя руку подниму. А самого по себе я тебя не уважаю. Да живи, пока я добрый...

И еще, вспоминается, он всегда смотрел на маму. Чудной у него был взгляд, горячеглазый, так бы можно сказать.

Потом стало полегче. Отец возился со своими бывшими крестьянами, учил их ненавистному дядьке слову «крестьянничать». Детям объяснял, что в слове «крестьянин» корень – «крест». Говорить это было небезопасно. Церковь сожгли еще в восемнадцатом. Старухи крестились на то место, где она стояла.

Открыли школу, но он туда не ходил. Его с пяти лет обучала грамоте мать. Приезжал Василий, требовал, чтобы он ходил в советскую школу.

– Грамота грамотой, а классовую борьбу надо понять с младых ногтей.

– Не бойся, объясню, – отвечал отец. – На пальцах.

– Ты мне без этих подначек. Все как один, значит, все как один. Без исключений.

Пошел в школу. Запомнились же слова отца матери, говорившиеся в ночи: «Начинать дело с убийства крестьянства – значит убить Россию. Убитого крестьянина не восстановить. Это как убить воду, землю». Почему это запомнилось, он не знает. Фокус памяти. Крестьянин – вода и земля. Казалось потом – глупо. Как можно убить воду?


...Не было у него тут, в родном краю, своего дела. И ему даже стало легче от этого. Он собрался ехать к Олечке, в ту деревню возле кладбища с хорошим именем Покровка.

Пошел последним прощальным ходом по улице мимо Дома культуры. Оттуда выходили люди. Видать, не местные, городские. К ним подрулила машина, сначала одна, а потом и другая. Прощаясь, говорили громко.

– Бывай, Владимир Васильевич! Не зазнавайся в своей Москве. Помни родину-отечество, где появился и проявился.

Все это весело говорилось молодому еще мужику. Он усаживался в первую машину и, судя по всему, был тут главным.

Машина отъехала. Оставшиеся докуривали не торопясь.

– У Луганских порода крепкая. Далеко пойдет. Правильно сделали, что не рассказали ему про поджог.

Он бы тут нам устроил за поругание памяти деда. Ну да ладно, все обошлось.

И вторая машина отъехала. А он, посторонний с этой улицы, тяжело вздохнул. Лучше было бы не знать, но ведь узнал!

С тем и поехал в Покровку.


В том сорок шестом Оля была уже не девочка, а юная красавица. Тетку Крюкову она называла мамой без малейшего сбоя в голосе, помнила плохо детдом. Он спрашивал, а она морщилась и пугалась. Так, какие-то мелочи. Крюкова оттащила его в закуток и встала перед ним на колени: «Христом Богом молю, не рассказывай ей, что она не моя. Я ведь ради нее на большой грех пошла, могилку своей дочери слегка притоптала, клятву со всех взяла, чтобы молчали... А ей другое детство нарисовала. Я ей болезнь своей дочери отдала. Менингит у той был. А детдом превратила в больницу. Сказала, что болела очень, но спасли. А врачам, которые говорили, что дочь не выживет, доказала: видите, выжила. Они обе светленькие и возраст один. А врачи теперь все поменялись, и нету следов, кроме твоих. Прошу тебя, молчи». Что он, враг своей сестре, красавице и умнице? С тем и уехал, сказав, что будет писать и приезжать. Осталось определить, где он будет жить и кто он теперь ей, своей сестре. Получалось – никто.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже