Можно было и не посчитаться с этим. Нина смотрела на Эдварда издали и не слыхала, что ей говорят: это видно было по ее лицу. Но она не двигалась с места. И он понял, что начали действовать законы Обычного. Джон, циферблат часов, утомленная горничная, прошедшая в соседнюю комнату, прощальные реплики — все это гнало его отсюда, возвещало разлуку и заставляло подчиняться установленному порядку. Джон сказал:
— До свидания, милая кузиночка!
Надо было пожать ей руку при всех. Эдвард медлил. Все говорили ему лестные слова о его музыке — она одна молчала. Но ее рука слегка дрожала, когда она протягивала ее гостям. Кто-то сказал:
— Мы провели чудесный вечер, но вам нужен покой!
Эдвард молча поклонился. Нина кивнула. И братья вышли раньше всех. Голос Бьёрнсона еще доносился из-за дверей.
Эдвард понимал, что чудо не может длиться непрерывно и что требовать этого — значит не верить в чудо. Оно — как молния. Длится только изумление перед ним, его последствия. Вот почему Эдвард принял довольно спокойно сообщение Джона, что Хагерупы, мать и дочь, уехали на целую неделю за город, к Вильме Неруда, родители которой справляли свою серебряную свадьбу.
Почти все время он не выходил из дому, к большому неудовольствию Джона. «Песня о первой встрече» имела продолжение: то были романсы на стихи датских поэтов — всё новые и новые находки на открытой впервые земле. Джон несколько раз звал его с собой в гости и в театр, где он играл в оркестре, но Эдвард отказывался идти куда бы то ни было и говорил брату, что у него нет никакого желания видеть посторонних людей, а главное — не хочется ломать себя, исправлять свои манеры. Джон махнул на него рукой и перестал заниматься его перевоспитанием.
В один из этих дней к Эдварду зашел Рикард Нордрак. Но, несмотря на то что Нордрак очень нравился ему и возбуждал любопытство, Григ принял его хоть и учтиво, но без той горячности, с какой впечатлительный юноша его склада должен был отнестись к выдающемуся человеку. Он был слишком полон, в его внутреннем мире ни для кого другого не было места. Рикард, казалось, почувствовал это. Он говорил немного и только сыграл два отрывка из своей музыки к пьесе Бьёрнсона «Злой Сигурд». Музыка была под стать норвежскому гимну. Эдвард оживился и попросил Нордрака еще поиграть. Но Рикард стал прощаться, обещав, однако, в скором времени повторить свой визит.
К концу недели Эдвард спросил Джона, не пойдут ли они к Хагерупам в воскресенье. Джон сказал, что тетушка на этот раз их не приглашала, но Эдвард мог бы поехать туда один, пользуясь своими родственными правами. Для Эдварда не было ничего горше сознания этих родственных прав; он хотел бы как можно скорее забыть о них и увериться, что и она забыла. Он колебался, ехать ли, но Джон неожиданно дал ему поручение к Герману Хагерупу, и в воскресенье Эдвард отправился туда.
Гостей собралось немного; комнаты были не так празднично убраны, как в прошлый раз, канделябры не горели, и чувствовалось, что хозяева чем-то озабочены и им не до гостей. Фру Хагеруп встретила Эдварда как-то удивленно. Нина была приветлива, заговорила с ним на «ты», как и в прошлый раз, но это уже не было таинственное, обжигающее «ты», а вполне родственное, дружеское. Вообще, прежнего и в помине не было. Напротив, теперь только он понял, что эта родственная форма обращения может служить отличным предлогом, чтобы оградить себя от чужих требований и надежд. С родственниками не церемонятся, в разговоре с ними не надо выбирать слова — ведь они свои люди! А если им вздумается придать слишком большое значение вниманию, которое им оказали, всегда можно с удивленным видом пристыдить их, упрекнув в неблагодарности: «В другой раз мы будем с вами осторожнее. А мы думали, что вы свой
!» И как неуловимо все это произошло! Как будто ничего не изменилось, а между тем…Впервые он узнал страдание. Если бы она была груба, резка с ним, если бы просто не пожелала с ним говорить и даже отказалась объяснить это, он страдал бы меньше. Но эта равнодушная, отстраняющая его любезность, эта короткость, за которой скрывается полное безразличие, терзала его, и он не мог понять, чем вызвана такая ужасная перемена.
Впрочем, она избегала его, он видел это. Она сидела в углу с Вильмой Неруда. Сама Вильма была гораздо сдержаннее с Эдвардом, чем в прошлый раз.
Что ж, он никого не обвинял! Он был благодарен Нине за то неиссякаемое вдохновение, в котором жил все эти дни. И потом, он не мог не заметить, что она печальна: она даже немного похудела. Что-то гнетет ее. Но что именно? Он не имеет права спросить ее об этом, потому что он не брат ей. Он совершенно посторонний человек, и то, что он чувствует, не дает ему никаких прав, кроме одного: сочинять в ее честь музыку. Может быть, это выше и священнее всех других прав?