«Сын наш, Ефим Васильевич, уведомляем вас: письмо ваше получили. Мы перемолотили все благополучно, только ноньча хлеба намолотили мало и все-таки, слава богу, не как у других прочих, а у других-то и сейчас есть нечего. А льну дак ноньча вовсе мало. Не знаю, как и пробиться, год-от ноньча тяжел. Здоровьем я таперича поправился, а сперва долго маялся, после тебя долго лежал, не ходил, матка и снопы возила, таперича ужас тосковала, захворала. Таня учится в Крутецкой школе, во втором отделении. Учится хорошо. Я вошел в две работы, а ведь вовсе плох. Работы взял на зиму за рекой у Перфильева, пилить горелый лес, и в Малой Унже. Три версты лес возить на Унжу… Милый сын, не пришлешь ли трешенку денег?»
Была еще Саша, учившаяся во втором классе Кологривской женской прогимназии. Надо было помогать и ей.
Перед последним месячным экзаменом в уходящем году Ефим жил словно в предощущении какого-нибудь важного для него события. Этюд, над которым он работал почти весь декабрь, ему явно удался. И вдруг накануне экзамена, когда осталось лишь еще раз приглядеться к сделанному, этюд его исчез…
Ефим метался по студии, заглядывал во все углы, спрашивал своих товарищей, не видел ли кто его этюда, не подшутил ли кто-нибудь над ним, пока наконец не понял, что и поиски, и расспросы напрасны. Ясно было одно: кто-то из своих же студийцев унес этюд… Кто?! Врагов среди них у него как будто не было. Он еще хотел надеяться, что, может быть, кто-то все-таки подшутил над ним, но этюд не вернули и в день экзамена… Кто-то подставил ему подножку перед самой чертой, к которой он так стремился, и он полетел вверх тормашками…
Такая надежда была у Ефима на этот этюд! Это было чем-то вроде экзамена перед самим собой, решающей пробой своих сил, возможностей, и все вдруг так нелепо обернулось ничем, пустотой…
Брала досада: Репин, редко теперь бывавший в студии, видел его этюд лишь в самом начале… Завершающий год экзамен оказался для Ефима так неожиданно больше чем неудачей. В нем вдруг словно бы что-то надломилось, между ним и остальными студийцами образовалась незримая стена, он был отъединен от них, на каждого из них теперь не мог смотреть открыто, с полным доверием, глаза сами собой искали в каждом возможного скрытого врага, того, похитившего…
Он замкнулся, почти ни с кем в студии не разговаривал. Приходили даже совсем крайние мысли: бросить все, хлопнуть дверью, уехать совсем…
Как-то, в начале нового года, Де Бове явился в студию с фотоаппаратом, предложил Братии сфотографироваться. Вместе с ним пришел бывший староста мастерской Иван Билибин, поступивший прошлым летом вольнослушателем в Высшее художественное училище.
Братия всегда была рада визитам своих недавних товарищей по мастерской. Появление в студии Билибина всегда сопровождалось особенным шумом: гостем был самый веселый тенишевец, пусть и бывший!
Билибин явился в странном костюме: такие нашивали Онегины и Ленские… Он лишь на днях сшил этот костюм и решил покрасоваться в нем перед Братней.
— Вот что значит придумать себе новый-то облик! Не успел я все это на себя напялить, как меня тут же ловит лучший ученик нашего Ильи Ефимовича — Борис Кустодиев и просит позировать ему! — говорил Билибин, с обычной усмешечкой оглядывая гогочущую вокруг него Братию. В студии он — частый гость: тут его невеста — Маша Чемберс. Потому и по поводу странного костюма сразу же начались шуточки: уж не подвенечный ли он?! Братия уже не раз спрашивала их обоих: скоро ли свадьба?
Шум. Смех. О натурщике и этюдах всеми забыто. Тут же принялись рассаживаться перед Де Бове, колдующим над фотоаппаратом. Билибина в его диковинном фраке посадили впереди: пусть покрасуется!..
Ефим при этом шумном веселье — посторонний: может быть, среди смеющихся и шумящих его соучеников смеется теперь и пошучивает тот, укравший… Мысль о нем — постоянна, неотвязна. Лишь ради того, чтоб не обращать на себя общего внимания, Ефим встал перед фотоаппаратом вместе со всеми, позади всех. Де Бове сделал несколько снимков, пошучивая: «Для истории, господа, для истории!..»