Мы навестили также родителей Хоремхеба, которые благодаря обильным подаркам сына жили теперь в деревянном доме, хотя прежде принадлежали к беднейшему люду. Из тщеславия Хоремхеб пожелал, чтобы фараон присвоил им высокие звания и титулы как знатным придворным лицам, несмотря на то что всю свою жизнь они пасли скот и варили сыр. Ныне же отец Хоремхеба именовался хранителем печати и попечителем зданий многих городов и селений, а мать была придворной дамой и смотрительницей коровьих стад, хоть ни тот ни другая не умели ни читать, ни писать. Впрочем, все эти должности были, разумеется, лишь почетными и никак не соотносились с их жизнью, но зато Хоремхеб получил возможность скреплять свою подпись печатью с именем сановных родителей, так что ни у кого в Египте не могло теперь возникнуть сомнений в его родовитости. Вот сколь велико было его тщеславие!
Тем не менее сами родители были простые благочестивые люди, и в храме возле статуи сына, убранной букетами цветов, они стояли в платье из тонкого полотна, но без сандалий, и их натруженные ноги были босы на глиняном полу. После окончания церемонии они пригласили Тутмеса и меня в свой дом, где тотчас сняли свои изысканные одежды и, облачившись в серое платье, навсегда пропахшее коровами, принялись угощать нас вареным сыром и кислым вином. Склонившись перед нами в глубоком поклоне и опустив ладони к коленям, они просили нас рассказать им об их сыне, а отец Хоремхеба сказал:
– Мы ведь считали его дурачком, когда он привязывал медный наконечник к пастушескому посоху и затачивал его как острие. Но нрав у него всегда был строптивый – а уж сколько мы учили его, что, мол, надо быть смирным и покоряться!
Мать Хоремхеба прибавила:
– Сердце мое просто извелось от страха за него: он такой сызмальства, камня на дороге не обойдет, ему лучше нос расквасить, только не обходить! А как уехал он из дома, так я начала бояться, что он где-нибудь голову сломит иль вернется к нам калекой изувеченным. И вот ведь как сложилось – возвращается в камне, в славе и почете… Зато теперь я ночами не сплю, боюсь, не ест ли он там много мяса, а то мясо ему вредно для желудка, не утонет ли, плавая в реке, – он ведь выучился плавать, как я ни остерегала его…
Вот такие незамысловатые речи держали они перед нами; они трогали нашу одежду и украшения, расспрашивали о здоровье фараона, о самочувствии Великой царственной супруги Нефертити и всех четырех юных царевен. Они говорили, что ежедневно возносят молитвы богам, то есть Хору, богу их сына, чтоб Великая царственная супруга разродилась наконец мальчиком – сыном и наследником царского престола. Расстались мы со стариками самым дружеским образом, оставив статую Хоремхеба в храме Хора для всеобщего поклонения.
Тутмес наотрез отказался следовать со мною дальше, в Мемфис, как я ни упрашивал и ни умолял его ради его же блага. Напрасно! Он поплыл обратно в Ахетатон, чтобы вырезать статую царицы Нефертити из твердых пород дерева, ибо ни о чем другом он не мог ни говорить, ни думать. Так заворожила его красота Нефертити! Уверен, что не на пользу для его здоровья, потому что женская красота вредоносна и сродни колдовству, если не одна из его разновидностей.
Итак, путешествие мое в Мемфис было скучным, и я поторапливал гребцов, рассудив, что если мне суждено теперь умереть, то ни к чему отдалять это событие, а лучше покончить с ним поскорее, избавив себя от лишних дней скорби. Я восседал на мягких подушках на палубе царского корабля, царские вымпелы реяли над моей головой, а я смотрел на тростник, реку, пролетающих уток и говорил своему сердцу: «Стоит ли все это того, чтобы на это смотреть и для этого жить?» И еще я говорил: «Полдень пышет зноем, кусаются мухи, и радость человеческая ничтожно мала по сравнению с заботами: глаза устают смотреть, тысячи звуков и пустых речей утомляют слух, а сердце слишком предается грезам, чтобы быть счастливым». Так я успокаивал свое сердце, спускаясь вниз по реке, угощаясь отменными кушаньями, приготовленными царским поваром, и чудесным вином, пока не достиг довольства и умиротворения и смерть не начала казаться мне – благодаря выпитому вину – старой и доброй знакомой, в которой не было ничего пугающего, в то время как жизнь со всеми ее заботами представлялась куда страшнее смерти, – она была подобна раскаленной пыли, а смерть – прохладной воде.