Он хотел стряхнуть с себя эти слова, как давеча стряхнул с ног землю на кладбище, и уйти. Но это не удалось.
Тогда он обернулся, злобно глядя на нее, пораженный тем, что она сваливает вину на него одного, чего он больше всего боялся:
— Так это сделал я? Я?
Тогда она как-то по-змеиному стала подниматься, молча вытягивая вперед голову и с ненавистью впиваясь в него глазами. Ему так и казалось, что она сейчас зашипит, как змея.
— А кто же? Не меня ли ты обвинишь в этой гнусности? Не меня ли? А? — И, ударив себя руками в грудь, вдруг выпрямилась и показалась выше. Не давая ему ответил, как бы страшась, что он не позволит ей излить то, что ей необходимо было для самооправдания, как и ему, она лихорадочно, торопливо стала выбрасывать слова.
— Ты подкрался ко мне, как волк. Ты притворился плачущим, чтобы так подло воспользоваться. Я обессилела от горя. Три дня, три ночи не смыкала глаз. Я была почти счастлива, что могла здесь облегчить сердце рыданиями. Когда ты подошел, я думала, ты... в тебе человек, отец... Я думала, пожалел, а тебе нужно было унизить меня. Я не могла противиться, потому что не понимала, не могла допустить. Потому что у меня не было сил противиться...
Она с надрывом выкрикивала эти фразы и одним и тем же тоном, часто сопровождая их ударами рук в грудь, как будто выбивая их оттуда, веря, в конце концов, что так оно и было, и что в ней самой не вспыхнуло ни искры желания.
Но он с злорадством напомнил ей, как она всем телом прижималась к нему и как впилась в его губы губами. Он старался восстановить все те мелочи сладострастия, который могли не только опровергнуть ее обвинения, но и убедить его самого, что виновата она, а не он.
Несколько раз она пыталась остановить его криками:
— Ты лжешь! Ты нагло лжешь! Замолчи!
Но он не унимался.
Вся муть, которая накопилась у него в сердце, выплескивалась сейчас в бешеном исступлении. Вспоминалось не только то, что произошло сейчас, а все, что приходило на ум, все тайны ночей, все грязные черты, которые могли подтвердить это обвинение, доказать, что она недостойна ничего, кроме презрения и ненависти.
Она не оставалась у него в долгу и, пользуясь малейшей его запинкой, платила ему той же грязью.
Наконец, они стали кричать, не слушая друг друга, переплетая часто одни и те же слова, сливая свои мутные излияния, подобный двум потокам, вырвавшимся из одной и той же клоаки и на просторе опять слившимся в одно.
В этой грязи тонуло не только то, что было в их отношениях любовника и любовницы чистого или хоть угодного природе, но и то, что им обоим не могло не быть воистину свято: память о их ребенке.
То, что они сейчас так грязнили друг друга в той самой комнате, где этот ребенок был зачат и где он всего часы тому назад умер так страдальчески, было еще большим преступлением, чем преступление, которое они так злобно и даже предательски старались каждый сбросить с своих плеч на плечи другого.
Наконец, когда уже у него и у нее стали иссякать все унизительные обвинения и даже все низкие слова, которые они исступленно бросали друг в друга, она с отчаянием произнесла то, с чего ей, очевидно, следовало начать.
— О, я, ведь, знаю, зачем ты все это затеял, и отчего так подло на меня клевещешь. Ты хочешь уйти от меня и для этого тебе меня надо унизить и загрязнить, чтобы, творя эту мерзость, ты чувствовал себя героем и героически соединился с этой рыжей девчонкой.
Она ударила его в самое больное место и теперь наслаждалась этим ударом, видя, как он побледнел.
— Ага. Ну, скажи, что это неправда. Скажи, что ты не побежал к ней, когда ребенок еще не успел остыть в этой постели.
Значит, это шпионила она.
Тогда, презрев тот плевок, который был обращен на любимую им девушку, он с мстительной рассчитанной жестокостью ответил:
— Да, это правда. Я ухожу от тебя к ней.
И, также наслаждаясь тем, как метко попала его стрела, добавил:
— Это почти единственная правда, которую ты сейчас сказала. И я ухожу от тебя, потому что люблю ее.
Она сразу сжалась и медленно опустилась в кресло. Она ничего не могла сказать.
Он беспощадно добивал ее:
— Как мне ни тяжела утрата ребенка, но я должен сказать, что давно бы ушел от тебя, если бы не она. Потому что я никогда не любил тебя. Так и знай.
Резко повернувшись, он вышел через мастерскую, на ходу надевая пальто и шляпу.
Это уж было слишком. Он не только уходил, но вырывал у нее то, что могло бы ей служить без него утешением: веру, что он хоть недолго любил ее; воспоминание о счастье, которое для одиноких и осиротелых то же, что для заключенного птица с воли на окошке тюрьмы.
XVI
Едва Стрельников вышел из дома, им овладела такая усталость, что хотелось лечь здесь же, на улице, на грязной мостовой. В этом состоянии сказывалась не одна физическая слабость, но и какая-то потребность унижения. Он сознавал теперь, что виноват кругом, и, несмотря на злобу, еще не вполне угомонившуюся в нем, острее всего сознавал, что поступил нехорошо, оскорбив так женщину, которая любила его сильно, даже беззаветно.