Не доезжая на такси до ее дома, они вышли из машины. Постукивали каблучки ее по морозному, очищенному от снега асфальту. Они прошли между грузовиками, будто мимо замороженных мамонтов.
Она вздохнула и прислонилась к стене, и запоздалые слезы подступили. Он рассматривал комочки снега.
– Постоим?
– Я не ухожу.
– Ты жестокий человек.
– Я тебя не соблазнял.
– И никогда не любил.
– Неправда.
– Но в Израиль ты улетишь.
– Да.
– Ну, а мне что по-твоему делать? Перечеркнуть все и забыть?
– Не знаю.
– Ты думаешь, это возможно?
– Бывает.
Он напишет Рембранта и себя, униженного, – Червь раздавленный. «Накаркаю такую судьбу. Будь я проклят.»
Когда глаза устали различать оттенки холста, кидался с головой под кран, а потом, растянувшись на полу, хватал телефон и звонил Ольге, и долго и бестолково жаловался.
Однажды, в десятом часу вечера в прихожей позвонили. Семен открыл дверь, вошли мороз и Ольга (шесть других комнат принадлежали шести другим семьям в этой классической коммунальной квартире образца 1974 года).
– Это я.
– Вот хорошо. Здравствуй.
– Привет.
Она спала с ним в холодной мастерской, ей снилось, будто она в сказке, где наперед ответ печалит: пойдешь направо – конь падет, налево – сам сгинешь… Кто может победить в их споре?
Им суждено расстаться. И вот именно поэтому они так цеплялись один за другого.
И снова он писал картину о влюбленных, а Ольга снова забеременела.
Когда она призналась Семену, он сказал:
– Видно такая судьба. Куда денешься?
– Тебя убьют на войне, и что я буду делать в чужой стране? Я там буду чужой и мы умрем с ребенком, потому что я ничего не умею.
– Женщине нужно любить. Больше ей ничего не нужно.
– Не тебе это говорить.
Они сидели на деревянной кушетке и лунная тень от оконной рамы падала на картину «Рождение Венеры».
Никому не нужен ее ребенок. И жаловаться бессмысленно. В этом мире у тебя либо все, либо ничего. И никто не способен понять, как тяжела ноша другого.
– Поедем к моей маме, – сказал Семен.
Она посмотрела на него пытливо, а он счел молчание за обнадеживающий признак.
Снег с дождем падали на подоконники, птицами прыгали по жести, когтями по жести.
Его мать и Ольга сразу нашли общий язык.
– Она порядочная, – сказала мама Семену.
– А все равно забеременела….
– А ты разве не виноват?
Он пожал плечами.
– Вы живете, считай, что семейной жизнью.
– Я на ней не женат.
– Но вы живете вместе. Это почти то же самое.
– Я уеду в Израиль, а она хочет остаться здесь.
– Она в тебя влюблена.
Он молчал.
– Ты ее бросишь и уже никогда не найдешь ни ее, ни своего ребенка.
Затяжная недоразвитая весна затопила среднеруссье водой и холодом до самого сентября. Художник Оскар Рабин и коллекционер Глейзер пригласили его учавствовать в выставке.
16 сентября. 10 утра. Профсоюзная улица. Восемнадцать художников расставили на поляне свои картины. В одиннадцать бульдозеры и брандспойты месили глину с картинами.
– Через две недели устроим новую выставку, – рыдали художники, вылезая из-под гусениц.
Пчелиная осень измазала медом и золотом Измайловский парк.
За Оленьими прудами зеленели поля, очерченные лесом.
На траве влюбленные пили, целовались, смеялись солнцу.
Художники стояли в длинном ряду, как крестьяне в базарный день.
На траве картины Всеволода Ждана. «Посвящение Пастернаку», «Сумерки» и «Сельское кладбище».
– Поднимите вверх!
Черный мотоцикл упал. Но парень в кожаной куртке успел вытащить его из под ног. Он стоял бледный, в запыленных сапогах с серыми от пыли губами.
Это Ждан.
Ольга искала Семена.
Толпа вокруг гнезда с яйцом. Миша Рошаль, Гена Донской, Витя Скерсис. «Высиживайте яйца». В ногах Рошаля закупоренная затычкой винная бутылка, Гена Донской аппетитно закусывал бутерброд с ветчиной. Ветчина таяла на солнце.
– Что вы высиживаете?
– Каждый. Что хочет.
– Интересно быть экспонатом?
– О-о, – смеется Скерсис, – это зависит от того, интересная ли публика.
Но больше всего ротозеев у хиппового знамени «Мир без границ». Авторы (группа «Волосы») сидели на траве и штопали свои джинсы. Худые, длинноволосые.
«Бар-мицва» Рубашкина, мужчины в талесах, но ближе всех стоит перед Торой тринадцатилетний Шмуэль….
Как хорошо здесь! Ах, как хорошо, что Ольга здесь. Все к лучшему. Он останется при ней. Останется… с тоски повесится… Купит люстру и сожжет картины, когда она будет спать с ребеночком…
По кругу метался вчерашний гулаговец Фима в зеленой вельветке и черной ермолке.
– Господа! Не напирайте! Вы же сами себя обкрадываете. Назад! Назад!
– Как вас зовут? – кричали из толпы.
– Фима.
– Слушай, Фима, а где здесь Яков? Сплошное уродство.
– А вы думали! Страдания, борьба красивы? Идите в Манеж, к академикам, у них все красиво.
– Фима, что я уже не имею права высказаться?
– Алло, в вельветовых штанах! А вы сами художник?
– Где учился Мальберт?
– Ма-рин-берг! – Ефиму жарко. Он устал бегать по кругу. – Семен! Иди, они без тебя не могут.
Он кричал парню в ситцевой полосатой рубашке, злому от жары и гвалта. С ним стояла женщина. За всю жизнь не было у нее такого праздника, как впрочем и у ее сына.
– Мама, у меня уже живот болит объяснять им.
– На, возьми яблоко.