Относительно нашей троицы Паоло решил, что я такой вальяжный пахан, который шляется по Европе в компании любовницы и любовника. В связи с этим он иногда протягивал в направлении Федота жирную руку и игриво щекотал его под подбородком своими пальцами, напоминающими баварские колбаски. При этом его глазки-щелочки добродушно блестели и он с трудом выдавливал из себя английскую фразу «You are nice guy». Слова в целом давались барону с трудом. Подобное обращение никак не укладывалось в харьковские понятия о пацанской чести, поэтому Федот кабанел от баронской ласки. По правилам харьковского этикета он должен был впаять барону в бубен за такую фривольность, но он не мог это сделать – всё же мы были гостями Паоло.
Мы провели, помимо Рима, какое-то время в поместье барона в Кампанье: на память осталась фотография, где мы с Федотом прячемся в бамбуковой роще неподалеку от античной статуи, которую откопали в земле, когда делали бассейн. Вскоре мы выехали в Венецию.
Глава двадцать вторая
Венеция-93
Мое участие в Венецианской биеннале 1993 года, точнее, мое физическое присутствие на этом мероприятии, довольно сильно повлияло на мое отношение к современному искусству и к интернациональному арт-миру. Если до этого упомянутые явления вызывали во мне лишь сдержанное разочарование, то после той Венецианской биеннале я стал наблюдать в себе непроизвольное пробуждение более острого чувства отвращения в адрес международного совриска. Осмотрев множество экспозиций (многие из них были весьма неплохими), я спросил себя (хотя мне вовсе не хотелось задавать себе этот вопрос): «И этим я занимаюсь? И к этому вот миру я принадлежу?»
И мне пришлось себе ответить унылым и скучным внутренним голоском: «Да, Пашуля, именно этим ты и занимаешься. И именно этому миру, пусть отчасти, но всё же принадлежишь».
Но я не отчаялся, не преисполнился омерзения к себе, не испытал ни кризиса идентичности, ни угрызений совести, не бросился прочь очертя голову (хотя спонтанное желание поступить именно таким образом было очень велико). Вместо этого я подумал о двоемыслии, о священном опыте советского мира, я подумал о двойных адресациях, я попытался вообразить себя в качестве неброского спиритуального диверсанта, который пребывает в мире интернационального современного искусства лишь для того, чтобы незаметно протащить сюда нечто глубоко чуждое этому миру, нечто такое, что способно было бы вызвать глубочайшее омерзение в душе арт-мира, если бы он обладал душой и если бы он оказался настолько внимателен, чтобы заметить мои микроскопические духовные диверсии. Но арт-мир душой не обладает, к тому же мои воображаемые диверсии ему ничем не угрожают, поэтому этому самодовольному мирочку (к счастью для меня) глубоко насрать на мои чувства и мои поползновения.
На Венецианской биеннале 1993 года «Медгерменевтика» принимала участие в относительно небольшой выставке Passaggio а Oriente («Шаг на Восток»), которая экспонировалась в павильоне Израиля. Куратором выставки являлся, если не ошибаюсь, Джачинто Ди Пьетрантонио, парень с абсолютно безумными глазами, но, видимо, втайне вменяемый. Куратором же всей биеннале того года был Ахилл Бонито Олива, известнейший персонаж, чье физическое воплощение являло собой низкорослого и морщинистого грибообразного господина, жующего сигару. Словно маленький король, Олива расхаживал по Джардини ди Кастелло (Замковые сады, где во множестве павильонов разворачивает свои экспозиции Венецианская биеннале). Расхаживал, пыхтел сигарой, но лишнего слова не молвил. Если вы встречаете среди итальянцев немногословного человека, то будьте уверены, это person of power, в том или ином смысле.
То, что я оказался в павильоне Израиля, сейчас воспринимается мной как предзнаменование того факта, что через семь лет после описываемых событий я сам сделался израильтянином. В 1999 году я уехал в Израиль и через девять месяцев после прибытия в страну своих предков стал обладателем паспорта, украшенного изображением семисвечника. С тех пор, блуждая по разным краям и странам, я ощущаю два паспорта в своем нагрудном кармане – тесно прижатые друг к другу, как бы слившиеся в объятии, как слились и во мне два начала: еврейское и русское.