— Тогда надо искать вторую силу — в системе ваших американских сил, — которой будет выгодна ваша информация. Она должна помочь в своекорыстных целях… Я не знаю — борьба за президентство, схватка конкурентов, сами думайте, вы там живете, не я.
— Слушайте, ответьте, когда вы стали таким?
— Я был таким всегда.
— Нет, я имею в виду другое… Вы говорите как человек, который был в оппозиции к Гитлеру…
— А если я был в оппозиции к Гитлеру?
— Здесь, — Роумэн похлопал себя по внутреннему карману пиджака, — у меня есть такие документы, за которые вы бы отдали полжизни. Поэтому я спрашиваю еще раз: почему вас не повесили?
— Повезло.
— Кто это может подтвердить?
«Это может подтвердить пастор Шлаг, — подумал Штирлиц, — если только он жив. Но, подтвердив это, он неминуемо скажет, что я работал на русских…»
Риктер — II (1946)
Первые недели после встречи на улице с полковником Гутиересом (представился порученцем Хуана Перона) были полны томительного ожидания.
В который раз уже Риктер вспоминал разговор с Гутиересом, пытался воспроизвести целые предложения, искал в них какой-то особый, затаенный смысл, некоторые слова перепроверял по словарю — правильно ли понял полковника; как истинный немец он выучил грамматику, знал все правила, но порою оказывался совершенно неготовым к тому, когда собеседник употреблял жаргон простонародья, глотал окончания или произносил фразу с типично испанской быстротой, словно выпаливал очередь из пулемета.
Ему казалось, что разговор сложился достаточно откровенно; Гутиерес слушал его заинтересованно; вопросы ставил вполне конкретные, проявив достаточную компетентность в проблемах взаимосвязанностей науки с минералогией и промышленностью. Не было и того, чего Риктер более всего страшился: если бы Гутиерес с самого начала спросил его ледяным начальственным голосом о прошлом, потребовал написать объяснение, где и как он получил вид на жительство, готов ли предстать перед судом, он, сколько ни готовил себя к стойкому противостоянию, сломался бы и даром отдал все документы по атомному проекту, несмотря на то что они застрахованы и припрятаны в надежном месте. Ужас нацизма состоял также и в том, что человек был совершенно бессилен перед государством, раздавлен им, обезличен и лишен каких бы то ни было прав на защиту. Профессия юриста, если он не служил режиму в качестве следователя, эксперта, судьи или прокурора, была абсолютной фикцией; адвокаты отказывались брать на себя защиту в политических процессах, прекрасно понимая, что чем доказательнее они выступят в суде, тем скорее сами окажутся на скамье подсудимых как «враги нации»; указание любого чиновника НСДАП было для них истиной в последней инстанции. За тринадцать лет гитлеровского владычества немцы привыкли к мысли, что надо жить тихо; попав в маховик нацистской системы, ты обречен на гибель, а уж противоборствовать с высоким начальством и вовсе безнадежно, ибо, во-первых, до него не допустят, а во-вторых, случись чудо и предстань ты перед ясными очами великого фюрера германской нации, язык проглотишь от ужаса, ни одного слова
Один из Риктеров, он даже не мог толком понять, который, первый, второй или третий, постоянно нашептывал: «На что замахиваешься?! Знай свое место! Продай ты эти проклятые бумаги за двадцать пять тысяч, открой хорошую немецкую пивную, клиентуры полно, женись, нарожай детей, умирать не страшно, а перед старостью помечтаешь о будущем, времени хватит!» Воистину нигде не существовало такого количества мечтателей, как в условиях инквизиции и государственного тоталитаризма; право на поступок отсутствовало, мысль лимитирована, свободы слова нет, — мечтай себе, строй миры, будь гладиатором, возносись новым Христом, но — молча, про себя.
Однако когда Гутиерес сдержанно, но вполне доброжелательно с ним поздоровался, поблагодарил за письмо, сказал, что оно