Вот именно поэтому я и не смогу никогда забыть
Что ж, услышал он в себе, это хорошая сделка, нет ничего надежнее сделки, в подоплеке которой ожидание; вся жизнь людская — затянувшееся ожидание, и чем более мы торопим события, тем скорее приближаемся к концу, не задерживаясь на маленьких станциях «Радостей», потому что вечно устремлены в ожидание «Главного», а главное ли на самом деле то, чего мы там так истово ждем, лишая себя счастья растворения во время прогулки по лесу или застолья с домашними у единственно надежного в мире семейного огонька?!
Ладно, хватит об этом, приказал он себе. Если ты хочешь сделать то, что задумал, думай о деле, и если ты заставишь себя сделать это, тогда ты обязан решить, куда надо поехать в первую очередь? К Эронимо? Или к Брунну? Хм, все-таки, что значит привычка, я думаю о нем Брунн, хотя знаю, что он Штирлиц и что он завязан в ту комбинацию, которую крутили против меня люди Верена. Неужели они выполняли задание Вашингтона? Неужели все началось там, а все эти Кемпы и Гаузнеры были маленькими исполнителями большой задумки? Не может быть, чтобы Верен рискнул играть против меня. Как-никак я — победитель, я представляю государственный департамент, разведку, черта, дьявола, Белый дом, Трумэна, кого угодно, только не самого себя, что я — сам по себе — для них?! Соринка, мелюзга, таких, как я, — тысячи. Ан нет, оказалось, что таких мало, потому что моими друзьями были... Нет, почему «были»?! Мои друзья Брехт и Эйслер, вот что насторожило кого-то, а потом возник Грегори Спарк и наша корреспонденция. Ну и тайна переписки! Ну и сучья демократия! Ну и поправка к Конституции! Ну, гады, которых я не вижу по отдельности, но зато так страшно чувствую всех вместе! И эту массу, у которой нет лица, заинтересовал не только я, но и Брунн, который, как они считают, был связан с русскими. Ну, интриганы, ну Жюли Верны проклятые! Им бы книжки писать для юношества! Так ведь нет, плетут свое, изобретают
Да, сначала Штирлиц, решил он, и тут же возразил себе: значительно правильнее поехать к Кемпу, посадить его в машину, сказав, что предстоит
Стоп, сказал он себе, не смей о ней. Ты стал четко мыслить, ты долго собирался, ты был вроде старого спортсмена, который рискнул выйти на баскетбольную площадку после многих лет перерыва, ты был размазней только что, каким-то телячьим желе, а не человеком, поэтому вычеркни сейчас из себя самого же себя, устремись в дело, будь
Роумэн посмотрел в иллюминатор; самолет самый быстрый вид транспорта, подумал он, а отсюда, сверху, кажется самым тихоходным. Когда едешь в поезде, дома и деревья за окном проносятся с пульсирующей скоростью, вагон раскачивает, колеса бьют чечетку, абсолютное ощущение стремительности. Даже когда пришпоришь коня, ты явственно слышишь свист ветра в ушах, и земля перед глазами дыбится, а здесь, в воздухе, когда на всю мощность ревут четыре мотора, все равно реки и леса проплывают под крылом так медленно, что кажется, выйди из самолета, получив дар держаться на воздухе, как на воде, и легко обгонишь этот тихоход.
...Душевная мозоль, подумал Роумэн. Это тоже душевная мозоль, свидетельствующая о феномене человеческого привыкания к неожиданному. Двадцать лет назад полет был сенсацией, а сейчас небо обжито; сколько мыслей рождается в фюзеляжах этих четырехмоторных крохотуль, где заперты дети земли! Сколько людских судеб зависит от того, долетит ли самолет до того пункта, где его ждут, или, наоборот, желают ему катастрофы?!