– Кто у тебя бывал... О чем вы говорили... Что ты любил есть. Какие песни слушал по радио.
– А что ты им отвечала?
– Я говорила им неправду. Ты любил испанские песни, а я Отвечала, что ты слушал только немецкие. Ты ел тортилью и очень хвалил, как я ее готовила, а я говорила, что ты просил кормить тебя национальной кухней.
– Какой именно?
– Немецкой.
– Я понимаю, что не японской. Но ведь они спросили тебя, что я более всего любил в немецкой кухне, нет?
– Конечно. Я ответила, что ты обожал капусту и жареное мясо.
– Какое мясо? – снова улыбнулся Штирлиц.
– Ну, конечно, мясо быков.
Вот так благими намерениями стелят дорогу в ад, подумал Штирлиц. Они поняли ее ложь, когда она сказала про мясо быков, потому что истинный немец больше всего любит свинину – постную, жирную, неважно, но – свинину, только аристократы предпочитали седло косули или вырезку оленя. Вот почему Холтофф так долго расспрашивал меня, какое мясо я более всего люблю и какие песни предпочитаю слушать. Какое тотальное недоверие друг к другу! Какой страх был вбит в людские души Гитлером, как быстро смогли умертвить такие категории, как вера и дружество; каждый – с рождения – считался потенциальным изменником... Но ведь если идея Гитлера – как они вопили на каждом углу – самая истинная, отчего же изменять ей?! Каков резон? Нет, все-таки они ни во что не верили, сказал себе Штирлиц; тотальный цинизм; мало-мальски думающие все знали про бред безумного фюрера, но служили ему, понимая, что дороги к отступлению нет, отрезана; «я – замазан, значит, и остальных, тех, что ниже, надо постепенно превратить в пособников, замарать кровью, приучить к недоверию и подозрительности, только это гарантирует постоянство нашей неконтролируемой, несменяемой, сладкой власти».
– Покормить тебя, Эстилиц?
– Лучше побудь со мной, зеленая... То есть посиди рядом... Я так должен говорить, нет?
– Говори как хочешь... Это такое счастье слышать твой голос, он у тебя какой-то особенный.
Он снова погладил ее по щеке; музыка кончилась, диктор начал зачитывать последние известия; прыжок цен на доллары в Цюрихе; новая демонстрация Кремля на пути к мировой агрессии, предполагаемый приезд русской дипломатической миссии в Аргентину и негативная реакция со стороны Белого дома на этот шаг правого националиста Перона, погода в Андалусии...
Штирлиц рывком поднялся, не успев испугаться, что снова разольется боль, обмен дипломатическими миссиями между Аргентиной и Москвой. Вот оно, спасение! Не Харрис, это миф, ему опасно верить потому, что слишком раним и слаб на излом, поддается влиянию, оттого, что хочет быть суперменом, не игра в прятки с Полом, за которым сокрыта какая-то тайна, нет, именно Аргентина! Надо сделать так, чтобы Пол или ИТТ, какая разница, стали заинтересованы в моем откомандировании в Буэнос-Айрес. Надо до конца понять, что им от меня нужно, потом
– Что ты, Эстилиц?
– Ничего, – ответил он. – Очень вдруг захотелось перекусить. Ты умница, ты чувствуешь меня лучше, чем я себя. Что у тебя есть, зеленая? Чем ты можешь меня угостить?
– Ты, конечно, хочешь получить тортилью? Или вкусы изменились?
– Вкусы, как и характер, не меняются.
– А еще у меня есть прекрасный, темно-красный, очень сухой хамон, прислал дон Антонио, помнишь его?
– Главный фалангист? У него мясная лавка возле Пласа-Майор?
– Да. Милый человек, добрый, у него большое сердце.
– Сердца у всех одинаковые. Наверняка он стал присылать тебе хамон после того, как у него умерла жена...
– Откуда ты знаешь?
– Я не знал. Просто я построил логическую схему и вышло, что у него нет иного резона присылать тебе хамон, кроме как через это подкрасться к твоей спальне.
– Он из тех, кто крадется не к спальне, а к церкви. Посетив священника и вдев палец в кольцо, дверь в спальню женщины можно открывать левой ногой... Зря я не спросила доктора, можно ли тебе пить вино...
– Можно. Если он рекомендует травы, то вино тем более годится.
– А вдруг тебе снова станет плохо?
– Тогда ты устроишь прекрасные похороны. Пригласишь оркестр и попросишь Роберта Харриса произнести речь около моей могилы.
– Чтоб у тебя отвалился язык!
– Мне будет очень трудно без этой части тела, – вздохнул Штирлиц. – Это для меня то же, что руки для хорошего столяра.