Сенатор Оссорио, Клаудиа (Буэнос-Айрес, сорок седьмой)
— И вы не знаете, кто ваш друг? — снова спросил Оссорио, отодвигая от себя чашку (Клаудиа, как и просил Штирлиц, вышла из квартиры первой, попросила сенатора назначить встречу в кафе: «Я вас там буду ждать минут через двадцать»; увиделись в «Тортони»). — Не знаете, кто он? Зачем родился на свет? Что любит? Что ненавидит?
— Он ненавидит тупость. Цинизм... Трусость... А я его просто люблю... Не знаю, за что... За все... Этого достаточно, наверное, — ответила Клаудиа. — Человек, который смог сотворить себе кумира, самый счастливый человек на земле.
— А если кумир пал? Разбился вдребезги?
Клаудиа покачала головой:
— Такого не может быть... Нет, может, конечно, но, значит, вы не любили.
— Сколько лет вы его знаете?
— Десять.
— Все эти годы были вместе?
— Нет... Что бы я вам ни объясняла, вам не понять меня, сенатор... Даже женщина меня бы не смогла понять, а ведь у мужчин совершенно иной образ мышления... О чувствах уж не говорю...
— Почему он так интересуется известной нацистской проблемой?
— Я же говорю: ему отвратительна тупость, слепота, муштра... Его живопись... Он рисовал, когда жил у меня, в Испании... Такие цвета, которые он мог создавать, я не видала больше ни у кого...
— Он был республиканцем?
Клаудиа ответила не сразу:
— Кем бы он ни был, он всегда был честным... Можете спросить о нем у Антонио, друга дона Эрнесто...
— Как?! Он знает его?!
— Да.
— С этого бы и начинали! Друг сеньора Хемингуэя — мой друг!
— Знаете, я солгала вам, когда произнесла его имя... Я за него постоянно боюсь... Его зовут не Массимо, он не итальянец... Макс, его зовут Макс Брунн...
— Немец? — насторожился Оссорио. — Он немец?
— Он Брунн, — ответила Клаудиа. — Он просил описать вам его внешность, он допускает, что его именем вам может представиться другой человек... Вы слушаете меня?
— Да, да, конечно... Меня удивило, что он немец...
— Сначала я опишу вам его, ладно?
— Еще кофе?
— Нет, спасибо... Он очень волновался за вас... Он говорил, что все попытки, которые предпринимались, чтобы получить ваши материалы, были только подступом... Главное — впереди. Вас намерены скомпрометировать... А он очень верит в человеческие глаза, мой... друг... Когда вы посмотрите на него, вы поймете, что я пришла не как влюбленная дура... Я реальный человек, сенатор, реальный, хоть и женщина...
— В чем вы видите свой реализм? — сухо поинтересовался Оссорио. — В чем его разница с романтизмом, например? С натурализмом?
— Не знаю, — Клаудиа заставила себя улыбнуться, потому что внезапно ощутила стену недоверия между собой и собеседником, хотя он поначалу любезно согласился встретиться с нею, пообещав по мере сил оторваться от слежки («Да, конечно, я знаю, что за каждым моим шагом следят, но я уйду от них»); однако сейчас, когда они устроились напротив друг друга в уютном «Тортони», где в это время никого, кроме них, не было, Оссорио вновь стал таким, каким был дома, в проеме двери, в первое мгновение их встречи.
— А если подумать? — по-прежнему сухо спросил он.
— Наверное, реализм — это когда я утверждаю, что перед нами стоят две пустые чашки, на улице довольно прохладно и вы не верите ни одному моему слову.
— Пустые чашки — мнение индивидуума, что есть венец натурализма, — возразил Оссорио. — Это же проецируется на ваше отношение к погоде, которая совершенно очевидна... Что же касается того, верю ли я вам... Суть реализма в том, чтобы взрывать тайну, отказываться от догматов веры, а вот романтизм, да и натурализм тоже тщатся сохранить прекрасную тайну, для этого холят в человеке веру...
— Мне уйти? — спросила Клаудиа. — Вы очень жестки, сенатор. Вы боитесь приблизиться к человеку, это очень плохо, вы так не выдержите, нельзя жить в себе...
— Что можете предложить? — спросил Оссорио, вздохнув. — Верить каждому, кто приблизился к тебе? То есть стать дураком? Доверчивым дураком, который тянется к тому, кто говорит угодное?
— Мне уйти? — повторила Клаудиа.
— Да, пожалуй.
— Зачем же вы согласились на встречу со мной?
Оссорио откинулся на спинку кресла и честно признался:
— Я испугался имени вашего многознающего друга, сеньора.
— Меня зовут Клаудиа, я испанка, а не немка, хотите посмотреть паспорт?
— Был бы весьма обязан.
Женщина достала из дорожной сумки серый паспорт и протянула его Оссорио; он пожал плечами:
— У вас на родине действительно большие перемены. Женщине, которая не любит нацистов, разрешают летать за границу.
— Я никогда не была с друзьями сеньора американского писателя, не воевала против Франко, как этот янки...
— Кого вы имеете в виду? — лицо Оссорио было по-прежнему холодным, непроницаемым. — Какого янки? Какого американского писателя?
— Ну... Этого... У которого работает Сааведра...
Оссорио усмехнулся:
— Вы что, не читали книг Хемингуэя? Или у вас плохая память?
— А вы что, не знаете, что он запрещен в Испании?
— Догадываюсь... Странно, что такая мощная нация позволяет маленькому генералиссимусу запрещать великое слово...