За что мне все это, подумала Клаудиа, боже милостивый?! Не обращайся к нему, ответила она себе, оставь бога на самый последний момент, он облегчит страдания; во всем виновата ты, одна ты, ведь Эстилиц просил, чтобы я ходила только по людным улицам, пропускала первое такси, а садилась во второе, чтобы я не ждала машину на той стоянке, где нет других людей, он все предвидел, мой Эстилиц, а я... Что ты? Ты любишь его, ты выполнила его просьбу, и тебе хотелось как можно скорее оказаться на аэродроме — все ближе к милому, вот и... Но ведь не может всевышний допустить несправедливость! Чем я прогневала его? Чем Эстилиц вызвал его гнев? Почему он обращает свой гнев на тех, кто предан ему более других? Неужели он думает, что с детьми сатаны паству легче привести в царствие божье? Почему он позволил умереть маме, когда ей было всего двадцать три? Зачем отец погиб в расцвете сил и любви? Почему я была обделена моим маленьким счастьем? Разве я просила себе больше, чем он мог дать мне? Или в ущерб другим?
Мужчина вышел из-за стола; на нем были кремовые широкие брюки из тонкой шерсти, темно-синий пиджак с подложенными плечами, которые делали фигуру несколько опереточной, словно бы скачущей, и остроносые ботинки темно-малинового цвета, начищенные до зеркального блеска. Лицо его было малопримечательным, пройдешь на улице и не обратишь внимания; только губы, если всмотреться в них, были пересохшие, скорее бело-синие, чем красные, а уголок рта порою сводила быстрая, как тик, судорога.
— Послушай, ты, — сказал он, подняв одним кулаком подбородок Клаудии, а в другой ухватив ее волосы. — Нам известно все, понимаешь? Каждый твой шаг. Мне жаль тебя... Ты испанка... И я испанец... Мы люди одной крови... Поэтому я задаю вопрос в последний раз: о чем тебе сказал сенатор Оссорио в кафе? Если ты расскажешь правду, я отпущу тебя... Конечно, просто так я не смогу тебя отпустить, ты замарана связью с врагом испанской нации... Ты женщина, в тебе много чувственности, я разрешу тебе спать с Брунном... С твоим Эстилицем... Ты будешь обязана спать с ним и жить подле него... Но ты будешь сообщать раз в неделю обо всем, что происходит с твоим любимым... Если ты откажешься делать это, мы его пристрелим... Либо он будет жить так, чтобы мы знали все о его друзьях, врагах, чтобы ты передавала нам все те имена, которые он называет, либо он не будет жить вовсе... Ну, а если ты решишь сказать ему об этой беседе со мною и вы рискнете бежать из Барилоче, что невозможно, я распилю его ржавой пилой. На твоих глазах. Ты знаешь, что мы не умеем шутить... Слишком велика наша ответственность за Испанию перед каудильо... Но поверить тебе я смогу только в том случае, если ты сейчас сядешь к столу и напишешь мне все о Штирлице. Все! С того самого дня, когда он пришел в твой дом одиннадцать лет назад. Ты напишешь мне все, но, если ты решишь шутить со мною и рисковать телом любимого, подставляя под ржавую пилу с поломанными зубцами, я покажу ему твои показания перед тем, как мы начнем его резать... Ты себе не можешь представить, как ему будет обидно узнать, что его любимая служила мне все то время, пока спала с ним в одной постели...
Только бы вырваться отсюда, подумала Клаудиа, он поймет и простит; мы убежим на край света, скроемся в Америке, там нет такого ужаса, поселимся в Англии, где угодно, только не в той стране, где говорят на моем родном языке...
— Ну, ты надумала?
— Да... Но я успею на самолет? После того, как я напишу, вы отвезете меня на самолет?
— Зачем? Вызовешь Эстилица сюда, мы позволим тебе позвонить к нему... В тот час, когда наши люди зайдут к нему в гости, ты и позвонишь... И скажешь, что тот человек, у которого ты была, ждет его завтра... С первым же самолетом... Понятно?
Заплакав, Клаудиа кивнула.
Мужчина отпустил ее волосы, погладил по шее, вздохнул чему-то, закурил, потом сокрушенно покачал головой:
— Зачем ты во все это полезла? Ума не приложу... Такая красивая баба, тебе б детей рожать да в церковь ходить... Ну, валяй, имена людей сенатора...
— Он не назвал имен...
Мужчина замер, не сел за стол, на котором кроме одного листка бумаги и автоматической ручки «монблан» с длинным золотым пером ничего более не было, и, не оборачиваясь, попросил:
— Восстанови-ка твой с ним разговор... О чем ты вообще с ним говорила? Кто дал тебе его адрес? Кто попросил тебя прийти к нему домой?
— Я... Просто...
— Смотри, что мне придется сейчас сделать,