Он погладил Клаудиу по лицу; какие у нее прекрасные щеки, словно у молоденькой девушки: два нежных персика; годы пощадили ее; помню, как в детстве я любовался прекрасным лицом милой Марты, когда мы жили с папой в Берне: девушке было семнадцать, она казалась мне взрослой барышней, я был влюблен в нее, именно в эти персиковые щеки и маленькие уши, открытые высокой прической, сейчас такие не носят, почему?
— Я очень хочу этого, зелененькая моя, — тихо сказал Штирлиц. — Честное слово... Как мне говорить — всю правду или чуть-чуть прикрашивая?
Клаудиа долго лежала, не двигаясь, потом, прикоснувшись своими сухими, ищущими губами к его пальцам, ответила:
— Все-таки лучше чуть-чуть прикрашивай... Женщины — зверушки, с нами надо осторожно, хотя и приручать опасно, будем кричать и плакать, если придется расстаться...
— Ты понимаешь, что я живу в
— Понимаю. Я всегда это понимала, Эстилиц... Знаешь, когда я поняла это впервые?
— Нет.
— Помнишь, в тридцать седьмом, когда ты снимал у меня половину квартиры, к тебе пришел Базилио?
— Он приходил ко мне не раз...
— Нет, я говорю про тот день, это было в октябре, когда ты был очень грустный, много пил накануне и утром пил, а потом к тебе заглянул Базилио, и вы долго о чем-то говорили, а потом я пошла к Эстер, а дверь у тебя не была прикрыта так плотно, как обычно, и я услыхала, что ты говорил не по-немецки и не на кастильяно... Это был язык, очень похожий на русский, я слышала, как говорили русские футболисты, когда они приезжали к нам перед войной...
Тогда отозвали Гришу Сыроежкина и Антонова-Овсеенко, сразу же вспомнил Штирлиц, это был страшный день, потому что, если говорят плохое про тех, кого не знал лично, — одно дело, но когда трагедия случается с теми, кто был тебе как брат, тогда —
— Может быть, — ответил Штирлиц. — Базилио — странный человек, я очень его люблю, он знает много языков и привык цитировать подлинники, может быть, он говорил по-русски, не помню...
— Ты позвал меня сюда, чтобы я сделала для тебя что-то?
Будет ужасно и бесчестно, если я отвечу ей, что не для меня, а для всех, чтобы люди больше не знали горя и войн; на ее месте я бы попросил меня уйти; то, что разрешено двоим, — а им разрешено все, если они любят друг друга и им нежно вместе, — не позволено никому другому, включение чего бы то ни было другого, пусть даже всего человечества, кощунственно, речь обязана идти о ней и обо мне — и ни о ком другом.
— Да, зелененькая, — прошептал он, — да, ящерка, да, нежность, я позвал, чтобы ты помогла мне.
Она прижалась к нему, обняв своими тонкими руками за шею, долго целовала его плечо, грудь, ухо, а после замерла и тихо-тихо шепнула:
— Спасибо...
— За что?
— Так... За тебя...
— И тебе спасибо.
— За меня? — она улыбнулась в темноте, и он сразу же ощутил эту ее улыбку, озаренную грустью и нежностью.
— Да.
— Что нужно сделать?
— Потом. У нас еще есть время.
— Я должна уехать?
— Да.
— Но потом я к тебе вернусь?
— Да.
— И смогу остаться рядом?
— Не знаю. Это зависит от того, как ты съездишь.
— А как быть с катанием на лыжах и поездкой на рыбалку в чилийский Пуэрто-Монт?
Он спросил:
— Ты сразу поняла, что туристский проспект пришел от меня?
— Нет.
— Почему?
— Женщины — тугодумки. Я не могла представить, что ты переехал сюда и начал «бузинес».
— А как же ты догадалась?
— Сказать правду? Или чуть-чуть прикрасить?
— Скажи правду.
— Только сначала ответь: у тебя был кто-нибудь после того как ты уехал от меня?
— Нет.
— Закури, ты же хочешь закурить...
— Да, я закурю.
— Почему ты не спрашиваешь, был ли кто-нибудь у меня?
— Я не имею права на такой вопрос.
— Почему? Я имею право, а ты нет?
— Просто... Это трудно объяснить... Словом, я считаю, что каждый человек должен жить по законам собственной совести... Сколько миллионов людей спят в одной постели, но принадлежат не тому, с кем обвенчаны, а мечте, тому, кто грезится... Сколько мужчин любят не ту, что была с ним в церкви, а потаскуху, свою первую девку, закрывают глаза, только бы не видеть то лицо, что рядом... Когда на любовь проецируют закон собственности, рождается мразь... Прости, что я так выспренно говорил тебе... Просто я так думаю...
— Эстилиц, ты какой-то невероятный человек... Я не знаю, как тебя принимать... Я принимаю тебя любым... Со всеми, с кем я была, я думала о тебе, только о тебе, но это не была мразь, это было отчаяние... Ко мне стал наведываться мужчина, он влюблен в меня, ты его не знаешь, он инженер, реставрирует здания... Он-то и сказал: «В Аргентине такие же цвета, как на картинах вашего друга»... И тогда я поняла, что рекламный проспект пришел от тебя...
— Погоди, а разве там не было строчек про то, что я тебя жду?