Она вернулась; поднять глаза на сенатора ей стоило большого труда; лицо его, однако, изменилось, на нем было написано страдание и усталость, такая нечеловеческая усталость, что женщине стало жаль его; вот отчего, подумала Клаудиа, только матери, отшлепав ребенка, уже через минуту могут его ласкать, прижимая к себе, — жалость — черта материнства, на ней держится мир и ни на чем другом.
— Еще кофе? — снова предложил Оссорио; было заметно, что и он растерян, прежняя манера поведения более невозможна, жизнь состоит из пауз, во время которых люди кардинально меняют свои воззрения, далеко не всегда поняв, как себя следует вести в будущем.
— Спасибо. С удовольствием, — ответила Клаудиа. — Так вот, Брунн такого же роста, как и вы… У него высокий лоб, очень морщинистый… И прекрасные глаза… Вы его сразу узнаете по глазам: они говорят, когда он молчит. И еще он умеет слушать, как никто другой, он вбирает в себя ваши слова, очень редко возражает, разве уж вы что-нибудь невообразимое отчубучите…
— Я постараюсь говорить связно, — пообещал Оссорио, вздохнув. — Продолжайте, пожалуйста…
— Ох, я же не сказала вам главного! — Клаудиа, наконец, улыбнулась. — Он отпустил бороду и усы, в горах это необходимо, иначе можно обгореть, он же постоянно учит кататься людей на склонах…
— Ответьте мне… Это для меня очень важно… Ваш друг немец?
— Святая церковь всю свою историю травила евреев, сенатор. Сейчас священникам стыдно за это, особенно после Гитлера… Неужели человечество изберет себе немцев в качестве единственного источника мирового зла? Сатана внутри каждого… При чем здесь народ?
— При том, что есть народы фашизоидные, отмеченные печатью традиционного гегемонизма, и есть народы, исповедующие иные моральные качества! Не сердитесь, но испанцы до сих пор страдают от того, что из-за своей полуостровной изолированности, из-за того, что были отделены от вихрей революционной Франции непроходимыми горами, отстали от прогресса… Испанская инквизиция, подвергавшая гонению самых умных, рухнула тогда, когда в остальной Европе об ужасах костров и камерных пыток забыли… Поэтому вы так легко попали под власть Франко? Нет, не легко, конечно… Но ведь он противоисторичен, следовательно, неестествен, точнее говоря, нереален… Тем не менее он уже десять лет царствует в вашей стране… И собирает стотысячные демонстрации в свою поддержку… И ездит по улицам и площадям своего имени… То же и с немцами… Национальная память по сю пору кичится далекими временами великой римской империи германской нации… Достаточно проверенных документов той поры не сохранилось, все больше легенды, но ведь они так заманчивы, за мифом о былом величии так легко спрятать собственную малость и страх… Фашизм рождается страхом перед могучим господином, который один лишь может навести порядок и отдать приказ, как надо жить… Нация, которая учит себя фанатичному преклонению перед былым, лишает своих детей права на выражение талантливости… Поймите, при Гитлере не было ни одного писателя или музыканта! Он правил механизмами… А в Испании? Сервантес писал в тюрьме, Гойя лгал владыкам, чтобы выжить. Извините мой страх перед немцами и постарайтесь его понять…
— Эсти… Макс Брунн — человек всей земли, он сын ее, сенатор…
— У него есть второе имя?
— Да. Но я вам его не открою. Вы же не верите мне… Всякое неверие рождает встречное неверие.
— И я о том…
— Что мне передать Брунну?
После долгой паузы Оссорио, наконец, ответил, словно бы сопротивляясь самому себе:
— Я готов с ним встретиться. Пусть скажет, что он друг Клаудии, я отворю ему дверь.
— Вы не хотите ничего передать ему со мной? На словах? Или записку? Он просил сказать, что в Барилоче происходят странные вещи… Там собрались те немцы, которые у Гитлера занимались обороной… Хотя нет, он не говорил про оборону… Он сказал, что они готовили для Гитлера оружие… Да, именно так он сказал мне.
— Возьмите карандаш и листок бумаги, — сказал Оссорио. — Запишите три имени, пусть ваш друг постарается поискать их в Барилоче. Готовы?
— Да.
— Но эти имена не имеют права попасть в руки кого бы то ни было, кроме вашего друга… Я поверил вам, Клаудиа, пожалуйста, не поступите со мною бесчестно… Мне тогда будет очень сложно жить на земле… Понимаете?
— Я вас очень хорошо понимаю, сенатор… Когда вы увидитесь с Брунном, настанет иная пора вашей жизни, он, правда, особый человек, других таких нет, с ним все видится четко, спокойно и надежно. Пожалуйста, поверьте мне…