Люка вдруг видит себя на знакомой дороге, около завода мужа. Она стоит, закинув голову, в своем старом клетчатом платье и смотрит на небо, на аэроплан. Он пролетает совсем низко, вот сейчас он опустится здесь, около нее. Нет — он поднимается, он улетает; она щурится, только бы не потерять его из виду. На нем, на этом аэроплане, улетает ее судьба, среди белых туч в голубом небе, в солнечном сиянии, все выше и выше. И вот уже ничего не видно. Пускай улетает судьба. Но аэроплан продолжает шуметь. Люка стоит на дороге, она ясно видит себя, свое огорченное лицо, свою белую шляпу, свои голые ноги в запыленных сандалиях. Она стоит на дороге, вместе с тем в одно и то же время сидит в аэроплане. Она одна, пилота нет. Она правит аэропланом, она судорожно держит руль, ей страшно. Страшно, как было страшно, когда она училась править автомобилем. Нет, еще страшней. Только бы не налететь на тучу, не задеть звезды. Она тормозит, она нажимает акселератор, она вертит руль, она совсем не знает, что делать. Но все идет прекрасно. Аэроплан слушается ее. Вот сейчас она благополучно снизится, долетит до той грустной Люки, которая стоит там, внизу, на дороге. Но вдруг в глазах темнеет, руки слабеют и выпускают руль, нет ни воли, ни сил. Ужас глухо ударяет в сердце. Это черная точка. Черная точка, от которой пилоты теряют сознание.
Люка открывает глаза и невидящим взглядом смотрит в зеркало на свое посмертное лицо, на сестру милосердия в белом халате. Но это не сестра, это маникюрша.
— У мадам прекрасные руки, — говорит она, глядя на Люку с раз навсегда для всех клиенток установленным профессиональным восхищением. Может быть, она действительно восторгается Люкой, но другого выражения лица, кроме этого профессионального, у нее все равно нет.
Люка кладет пальцы в теплую мыльную воду. Вместе с ощущением действительности возвращается усталость и беспокойство. Который час? Скоро ли она уйдет отсюда? Как долго, как мучительно долго она уже сидит здесь.
Наконец волосы высохли. Парикмахер освобождает голову от колпака, расчесывает волосы, свивает локоны на пальцах, укладывает их. Долго, мучительно долго. Но вот последний волос уложен и завит, с прической больше делать решительно нечего. Парикмахер, наклоняясь, заглядывает то слева, то справа, отходит на шаг, даже присаживается на корточки и вдруг, вытянувшись во весь рост, поднимает руку и чертит над головой Люки круг, как сияние над головами святых.
— Готово, мадам.
Люка встает, вынимает из сумочки ключи от автомобиля — эмблему свободы и власти над пространством, которыми современная женщина гордится совсем так же, как ее мать гордилась ключами от шкафов и комодов — эмблемой домашней власти и несвободы.
Сквозь широко распахнутую дверь парикмахерской, сквозь низкий поклон швейцара на улицу, на воздух, к своему автомобилю. Опять заставили машинами, выбирайся теперь. Она, морщась, берется за руль. То, что она только что причесалась в одной из самых элегантных парикмахерских, то, что она едет в собственном автомобиле, совсем не радует ее. Если бы это случилось год или полгода тому назад… Но теперь ей не до парикмахерских и автомобилей. Все всегда приходит не вовремя. Слишком рано или слишком поздно, когда еще или уже нельзя радоваться. Теперь это все только лишняя нагрузка усталости: и парикмахерская, и автомобиль. Надо осторожно править — ведь только два месяца, как она научилась. Полицейский останавливает движение. Ждать, опять ждать.
Она подъезжает к своему дому. Она так и не переехала из него. Ей все равно, а Павлик привык, привязался, прирос к нему сердцем. «Здесь я был счастлив. Если мы бросим эту квартиру…» Нет, она не бросит, не все ли равно, где жить, где жить без Тьери?
Горничная открывает ей дверь. Теперь у нее горничная и квартира заставлена новыми, дорогими, наспех купленными вещами. Но от этого не стало красивее. Напротив — нарушились какие-то пропорции, какие-то законы уюта и домашности. И главное — новые вещи не сумели прижиться, ужиться здесь. Между ними и старыми идет вражда, это чувствуется в воздухе. Но Люке все равно, пусть вещи враждуют, какое ей дело? Пусть Павлик не садится в купленное для него модное кресло, пусть радио, как назло, поет только рекламы, когда она случайно откроет его. Пусть.
Она отдает прислуге шляпу и пальто, она идет в спальню, ложится на постель.
— Потушите свет.