Но ни школа, ни лечебница не занимали его. Это ведь была только забава. Серьезной помощи от них крестьянам быть не могло.
Это же чувство вины и ответственности заставило его пойти добровольцем на войну. Нет, он совсем не хотел воевать, но сцены гульбы рекрутов и плача их жен, все это отчаяние, выражавшееся пьяными песнями, игрой на гармонике с плясками всю ночь напролет, женскими слезами, воплями и причитаниями, как над покойником, — обнажили перед ним слишком много горя. Ему, как единственному сыну, не надо было идти на войну. Он и в этом был привилегирован. Но ему была отвратительна его привилегированность. Когда он сказал матери о своем решении, она только вздрогнула. Она сидела на низеньком стуле и вышивала. Свет лампы падал на ее работу и освещал ее склоненную, изящно причесанную голову. Лицо ее было в тени, и он не видел, изменилось ли оно. Он видел только, как она вздрогнула. Ножницы упали на ковер к ее ногам. Она еще ниже нагнулась и подняла их.
— Что же? — сказала она, помолчав немного. — Наверно, ты прав. — И добавила, будто говорила сама с собой: — Вот я и осталась одна. На старости лет…
— Но ведь война скоро кончится. И ведь тебе, мама, только сорок лет. Мы еще успеем отлично пожить с тобой.
— Успеем? Разве успеем? — Она недоверчиво улыбнулась и покачала головой. — Ты, конечно, прав, Андрик. Я не стану тебя отговаривать…
Он уезжал из дому осенним вечером. Деревья в саду уже облетели и стояли голые и черные, с тем особым бедным и голодным видом, который бывает у деревьев осенью в России. Влажные рыжие листья шуршали на аллеях. Их некому было сгребать: садовника уже взяли на войну.
Катерина Павловна проводила сына только до въезда в парк.
— Тут мы простимся, — сказала она. — Тут, в нашем парке, одни. На вокзале, на людях мне было бы еще тяжелее. Ты уж прости. Поцелуй меня еще раз, Андрик. — Она перекрестила его и поцеловала несколько раз. — Не беспокойся обо мне. Мне будет хорошо. Я буду здесь ждать тебя. Конечно, ты прав…
Коляска остановилась, но она не сразу вышла из нее. Она как будто не решалась расстаться с ним. Она сидела рядом с ним, держа его руку в своей руке, жадно глядя на него.
— Ну, поезжай, а то ты так и к поезду опоздаешь.
Она встала и с легкостью, которой он всегда удивлялся, сошла с коляски.
— С Богом, — сказала она и махнула рукой.
Кучер дернул вожжами.
Она стояла возле белой, печально облетевшей березы и смотрела не на Луганова, а на лакированный кузов коляски, на высокие колеса.
Осенний вечер был мрачен и величествен. С неба плыл медленный, заглушенный вечерний звон.
Он, обернувшись, долго смотрел на нее. Она стояла неподвижно. Она не махала платком. Не кивала. Не улыбалась. Она стояла, опустив руки, в позе совершенного отчаяния.
Он не мог вынести вида ее отчаяния. Он крикнул, не найдя других слов:
— Иди домой, мама, простудишься!..
Она подняла голову и вдруг, будто только сейчас поняв, что это он, ее сын, ее Андрик, уезжает на войну, бросилась за ним. Он на ходу выскочил из коляски и побежал к ней навстречу. Она упала на него, почти повисла на нем. Теперь она плакала. Слезы бежали струйками по ее бледному, неподвижному лицу. Она сквозь слезы молча целовала его. Еще и еще.
— Ну вот, ну вот, — проговорила она неожиданно задумчиво. — Теперь все, теперь поезжай…
Он снова сел в коляску.
Она осталась стоять на дороге, беспомощно клоня голову под ветром. Он подумал, что его могут убить, что он видит ее в последний раз. И он удивился, что она еще так молода, совсем молода, будто сестра, провожающая брата на войну. «Нет, не сестра — будто невеста, — подумал он. — И она наверное знает, что меня убьют, что она видит меня в последний раз…»
Он вдруг засомневался — прав ли он? Разве можно причинять такое горе матери? И что будет с ней, если его действительно убьют и она останется одна?..
Но его не убили на войне. И он еще несколько раз видел ее, когда приезжал на побывки с фронта. Но почему-то, когда он вспоминал теперь о ней, он всегда видел ее стоящей на осенней мокрой дороге — такой молодой, несчастной, жалкой, такой обреченной на вечную разлуку с ним.
На вечную разлуку. Предчувствие, так мучившее ее и не дававшее ей пользоваться всеми счастливыми годами их прошлого, снова обмануло ее. Смерть. Но не его, а ее смерть разлучила их.
Осенью 17-го года, за два дня до того, как спалили их имение, она писала ему на фронт:
«Если со мною случится что-нибудь плохое, Андрик, не сердись на крестьян. Прости их. У них сейчас мозги набекрень от свободы. Они пьяны ею, а когда пьяны, всегда звереют. Надо их понять. Я твердо уверена, что они меня любят и потом пожалеют. Но из города приехали большевики и ведут пропаганду… Скажи Мишуку, если бы я не успела ему написать, что я его очень люблю. Как будто он тоже мой сын. И что я прошу вас обоих — любите друг друга. В память обо мне всегда любите и помогайте друг другу, любите друг друга, как я люблю вас обоих…»