Как он обозначает кавычки? Я не услышал никаких модуляций в голосе, а кавычки все-таки услышал. Говорящему не меньше восьмидесяти, но очень бодр. Тренировка. Скобки ясно отмечены паузами.
Власти над Эммой у меня никогда и не было, но теперь мне кажется, что я будто уменьшаюсь в размерах. Даже лоно ее, уязвимое место любой женщины, вдруг кощунственно сравниваю с пассатижами (мягкое слово), изолированные удобные ручки их надежно лежат в ее благословенной ладони. «Пассатижи» — словесная вендетта любящего Родольфа, подозрительного, ревнивого имущества Эммы. Мне стало казаться порой, что интимные отношения для нее лишены сакрального смысла.
— Давай играть в прятки! Последняя курица жмурится! — африканским песком подлетевшая Берта застыла передо мной, опустила Эммины веки. На Эммины глаза.
Я смотрю в лицо Берты. Через слабенький бинокль 1:2, глядя в него с неправильной стороны, вижу Эмму. Закрыла глаза без предварительной увертюры-считалки. Я побуждаю ее взглянуть на меня, коснувшись двумя пальцами детского лба.
— Разве ты — последняя курица?
— Я не последняя, я после мамы.
— Где же здесь можно спрятаться?
Берта, загадочно улыбаясь, смотрит в сторону. Что это там, на песке, куда она смотрит? Это же передвижной холодильник мороженщика, что в нем? Сухой лед — двуокись углерода при обычных условиях (атмосферное давление на уровне моря и пляжная температура конца лета, исхода дня на широте примерно тридцать два градуса севернее экватора) переходящая в парообразное состояние, минуя жидкую фазу. Рядом высокие темно-красные ботинки. Распродал мороженое и побежал искупаться? Ботинки как минимум на двадцать лет моложе хозяина, а может быть, и на все сорок (выданы во время прохождения резервной службы?), стараются подражать владельцу. У него спина утрачивает уже прямизну, и у них подошва изогнулась. У мороженщика мускулы не юные, жилистые, кожа загрубевшая (на ветру), ороговевшая (на солнце), темная, дряблостью тронутая. У ботинок его тяжелый перегиб, глубокая морщина между носками и подъемами, по которым шнурков иксы-солдатики взбираются, пока не разверзнется языкатый провал с выброшенными в обе стороны канатами, по которым спуститься могли бы муравьи по-быстрому назад на песок. Серо-желтый, сыпучий.
Я понимаю, догадываюсь — Берта уже умеет рассчитывать на ход вперед. Никто из нас, взрослых, не сумеет укрыться за холодильником. Я мог бы разве что потихоньку подсесть к ветеранам. Но когда придет ее очередь прятаться, а моя — искать, она будет, как луна вокруг Африки, описывать дугу, осторожно выглядывая и перебираясь на корточках, оставаясь на линии, проходящей от нее через центр передвижного склада с мороженым к моим коленям. Когда я уйду далеко, она сорвется с места, добежит до Эммы, ткнется обеими ладонями в ее бедро:
— Дядя Родольф — последняя курица!
Тот в компании, к которой я не подсяду, помоложе, что-то долго говорит «ветерану». Отсюда не слышно. В ответ — мягкая, пожалуй, но настойчивая отповедь:
— …ваше видение обстановки и проблем представляет собой яркий образец попыток многих общественно-политических деятелей демократизировать и реформировать наше общество без знания основ еврейской истории и иудаизма! Вы дали свои определения целому ряду понятий, связанных с репатриацией, в том числе и что такое «нация» и «еврейство». Но запутались… (ветер отнес слова в сторону гостиниц)…представляет смесь познаний из старых советских определений и современных знаний, почерпнутых из арабских сайтов в Интернете, согласно которым евреи это вообще не нация! А это — да, иврит изучать надо!