Будто догадавшись о моей обиде, она вдруг обернулась, потормошила ладонью вихры у меня на голове.
– Ай да, Юрасик, какой же ты у нас кавалер вырос!.. Когда я первый раз тебя в Валегоцулове увидела, то ты еще и ползать не умел. А какой ты тогда мне подарочек замечательный преподнес, помнишь?.. Ну да, откуда ж тебе помнить… Подняла это я тебя в воздух, одной рукой под попку держу, а другой – за спинку, так ты же мне – от страху или на радостях – целую жменю золота наложил.
При этих словах тетя Галя так заливисто засмеялась, такие вспыхнули искры в серых ее глазах, что и мы с мамой заулыбались ее неожиданному воспоминанию. И я с той самой минуты сполна уверился в маминых словах: да, у нашей тети Гали удивительно веселая, добрая, прямая, честная душа.
Как и тети Лизы, как и мамы, их младшей сестрицы уже нет в живых. Я часто ее вспоминаю, и, пожалуй, хватило бы таких воспоминаний на целую книжечку, но чаще всего встает из прошлого тот день зимы сорок четвертого года, когда она из последних сил добрела после плена в свою родительскую хату.
Тетя Галя вернулась из плена. Трех медсестер отпустили. Их вытолкали из сарая, где валялись в соломенной гнили. Перед тем приводили ищейку, чтобы вынюхать, кто из них
Зеленый глазок
Под вечер хмурого сырого дня мне, в который раз, велено сидеть, а лучше лежать безвылазно в маленькой комнате. Потому что в большой – опять чужие. Вон они – гремят табуретками, стульями, снимают тяжелые шинели, что-то тяжелое вносят, ставят на стол. Кажется, их там столько, что мне и ступить будет некуда. Да и как нарушу строгий бабушкин наказ? Разве лишь разгляжу что-нибудь в полуоткрытую дверь? Не я же ее так оставил. Это кто-то из них, неразличимый в полутьме, распахнул, оглядел меня молча, хмыкнул и тут же ушел к остальным.
Говорят на своем
Странные звуки так меня почему-то беспокоят, что я забываю о бабушкином наказе. Вытянул шею в сторону двери, потихоньку подбираюсь к краю кровати. Очень уж хочется увидеть и услышать побольше. За столом, напротив меркнущего света в окне, сидят два или три офицера – два помоложе, а один совсем старый, с седыми коротко стрижеными волосами. О том, что они офицеры, я догадываюсь по погонам. Их витые светлые ребра еще проступают на плечах мундиров. На середине стола темнеет большой ящик, из которого и доносятся необычные голоса, щелчки, всхлипы, жалобное пение.
Но это вовсе не патефон, как у нас. Папин и мамин патефон, который, я раньше так любил слушать, мама однажды упрятала под мою кровать. А попробовал было пожаловаться дедушке, но, по его объяснению, иступились все до единой иголки, которые помогали пластинкам звучать. И хотя он при мне пробовал заточить одну иголку рашпилем, пластинка от такой иглы только зашипела и тут же перестала крутиться. Теперь там же, под кроватью лежат в своих конвертах и пластинки.
Те трое, что за столом, сидят неподвижно, сгорбившись возле своего ящика. Кажется, больше всего их занимают не звуки, шевелящиеся в его темном нутре, а яркий зеленый глазок, который то вспыхивает, то прижмуривается и меркнет, то снова кладет зеленый отсвет на чей-то погон. В комнате и кроме этих троих угадывается присутствие других немцев, неотрывно слушающих и глядящих в зеленую точку. Почему-то никто из них не просит бабушку зажечь керосиновую лампу. Да и где она сейчас, я не могу понять. Где все остальные – дедушка, мама, тетя Галя?
Я догадываюсь, в этот вечер накатывается для нас что-то новое, необычное. Не потому ли с середины дня начали дребезжать стекла в доме, особенно жалобно вздрагивает окно со стороны дороги. И сама дорога, почти всегда пустынная, невесть откуда заполняется темными грузными тенями, надсадным хрипом и рыком тяжелого стада, будто подгоняемого каким-то громадным злобным пастухом.
Наконец, мне надоедает смотреть на моргание зеленого глазка, слушать дребезжание непонятных слов, скучать оттого, что родные оставили меня одного среди чужих людей и их непонятных звуков. Я прячу голову под одеяло, задремываю.