– А ты, диду, сам дэ будеш? – хмурюсь я. Что, если и он, как бабушка, тоже куда-то может исчезнуть?
– Як люды, так и я. Розумиешь?
– Угу, – бурчу я, хотя ничего еще не уразумел. Где он, тот колгосп и кто он такой, чтобы бабушка работала у него, а не окликала меня по утрам дома, увидев, что я уже проснулся?
Знаю-знаю: у нас и на маленьком поле перед хатой всегда что-нибудь вырастает – то жито, то пшеница. Но как люди сеют? Как это они сеют то, что потом вырастает? Этого я еще никогда не видел. Может быть, сеют так, как бабушка втыкает в гряды луковички, чесночины или помидорную рассаду? А может, жито и на нашем поле сеют рано-рано, когда я еще сплю? И потому я застаю его в такую пору, когда зеленые острые травинки уже густо-густо поднялись из черной земли или когда светлые стебли жита шевелятся уже выше моего роста, и всё звенит, светится, и так вкусно, душисто пахнет длинными поспевающими колосьями, будто из печи горячими горбами хлеба…
Но если дедушка собирается показать мне, как люди жито сеют, значит, догадываюсь я, он хочет, чтобы я хорошо-хорошо всё уразумел и запомнил. Как раньше запомнил же его на луговине, среди высокой травы, с косой в руках. Или за починкой сапог, в мастерской. Или на винограднике нашем, когда он подрезал лозы, а я не понимал, для чего им такое наказание, и даже обиделся на него…
И потому я теперь вздыхаю и живо, без запинки, с сознанием важности того, что будет дальше, скатываюсь на дорогу.
Хорошо, дедушка, я не стану больше дуться. Разгляжу-ка лучше, как ты привязываешь к деревянным тележным дышлам концы просторной торбы, чтобы лошади было удобно доставать корм из ее нутра. Или как подволакиваешь по доскам к тележному задку мешок, тяжелый, тугой, возле которого я только что спал на ворохе соломы. Развязываешь его узел и, накренив, начинаешь ссыпать из горловины светлые продолговатые зерна в плетеную из прутьев кошелку, но не круглую, а будто придавленную с боков, тоже продолговатую, как зерна жита.
Я теперь стану куда внимательней озираться по сторонам. Поле не такое уж пустое, как показалось спросонья. Оно – это мне тоже нетрудно сообразить – совсем недавно вспахано, и большие сыроватые комья земли уже растормошены бороной.
Невдали от нас останавливается при дороге еще одна телега, и хозяин ее, как и дедушка, привязывает перед мордой своей лошади торбу с овсом, а потом тоже принимается возиться с кошелкой, прилаживая ее лямки себе через голову, чтобы сама ноша, как и у деда Захара, лежала боком на животе.
Но тот человек всё делает один, нет у него помощника, а я-то собираюсь помогать дедушке, хотя пока еще не знаю, как и чем.
Озираюсь в другую сторону, и там тоже телега только что остановилась поодаль, и тоже хозяин ее занялся приготовлениями. И хотя утро серое, прохладное, хотя от земли вокруг нас поднимается густой, острый, будто встревоженный дух, мне становится веселей, оттого что мы тут с дедушкой сегодня не одни, и на поле прибавляется людей.
Тех, кто дальше от нас, и не различишь как следует. Но, кажется, никто из них не взял с собой в помощники внука или сына. Все они наши, из Фёдоровки, догадываюсь я. Все заняты, нет времени для разговоров.
Вот дедушка перешагивает дорогу, становится к ней спиной. Вот на полминуты замирает с чуть опущенной головой, что-то делает правой рукой (может, мелким крестиком себя пометил?), затем напяливает картуз на лысину, погружает левую руку в кошелку. Вот соступил с обочины на пахоту и со всего маху, будто невидимой косой поведя, прыскает перед собой наискось горстью светлых семян. Я даже слышу, как звонко и весело звучат они, когда сыплются оземь: «Прысь!»
Еще один шаг, еще загребает в жменю зерен, замахивается… И они снова летят наискось, попискивают.
– Прыс-сь!
Нет, не сверху вниз он машет, а от распахнутого плеча, раздольным боковым махом.
За шагом шаг, за махом мах.
Широко машет мой дедушка, и широко сапоги его расставлены в ходу.
– Прыс-сь!
Радуясь своему участию в таком необычном опрыскивании земли, я бодро, чуть не вприпрыжку выступаю по следам его сапог. Мне и самому хочется махать руками, даже не одной, а двумя сразу.
Но – через несколько шагов радость моя вдруг замирает.
Нет, не оттого, что земля сырая, а шаг дедов слишком для меня широк. Мне другое непонятно, другое огорчает: почему это он, высевая зерна перед собой, сам тут же и наступает на них? Ну, вот, так оно и есть – в каждом из его следов, вижу, светлеют зерна, втиснутые в землю, – два, три, четыре или еще больше. Разве из них теперь что-нибудь вырастет? А сам я? Прытко ступая за ним, я ведь тоже затаптываю дедов засев! Пусть не все зерна, но много-много.
И зачем ему так стараться? Зачем раз за разом из большой кошелки выгребать пятерней горсти зерен – чистых, ровненьких, одно к одному – и швыркать перед собой в жадную черную землю? Вон ее сколько, земли! Она всё поглотит и ничего уже ему не отдаст. Ладно бы тут куры бегали прямо под ногами, как у нас на дворе, когда бабушка рассыпает для них просо. Шустрые, знаю я их, они и воробья не подпустят, пока не склюют всё до последней желтой крупки.