Вначале, пока Антипатр, получивший Македонию и Грецию при дележе в Вавилоне, сосредоточивал силы, успех как будто бы способствовал грекам и они одержали победу над македонянами в сражении где-то в середине лета 323 года. Ободренные этим, на борьбу поднялись фессалийцы, долоны, акарнанцы, усилилось брожение на Пелопоннесе. Демосфен, Гиперид и Сфиттиид разъезжали из города в город, побуждая греков собрать все свои силы для решающей схватки с врагом. Коринфский союз, этот оплот македонского влияния в Греции, совершенно распался, полисы опять сплотились вокруг Афин, как в те далекие и прекрасные годы, когда город Паллады стал во главе всеэллинского братства в борьбе с восточными полчищами.
Тем временем Антипатр укрепился в крепости Ламии, надеясь продержаться за ее высокими стенами до прибытия своих основных сил. Союзное войско греков во главе с Леосфеном двинулось к Ламии, осадило ее и ежедневно предпринимало штурмовые атаки на крепость. В одной из таких атак Леосфен был сражен попавшим ему в голову камнем, и это было тяжелым ударом для греков, поскольку стратег Антифил, выбранный вместо Леосфена, не внушал союзникам особых надежд. Вскоре последовало поражение греков в морском сражении при Аморге, а при Эсхинадских островах была уничтожена большая часть афинского флота.
В мае или июне 322 года на помощь Антипатру прибыло мощное подкрепление, и последнее, решающее сражение этой бесполезной и отчаянной войны, получившей название Ламийской, состоялось в августе 322 года в Фессалии, на равнине Кранион, окруженной высокими горами. Сражение выиграли греки, однако никто не решился бы назвать это победой, поскольку македонское войско уничтожено не было, Ламия так и не была взята и можно было ожидать со дня на день нового подкрепления из Македонии. Да, никто не решился бы назвать победой этот маленький, ничего не решающий успех, ибо к этому времени становилось все очевиднее, что о былой свободе и славе не может быть и речи, даже если бы вдруг Фемистокл, Мильтиад или же Кимон вышли из небытия, чтобы повести своих потомков, бессильных перед неумолимым ходом истории, на ненавистных чужеземцев.
После ожесточенных споров в лагере греков было решено идти на поклон к Антипатру, и это было еще большим унижением, учитывая исход битвы. Антипатр согласился вступить в переговоры только с отдельными городами и лишь на своих условиях. Заключая мир, македонский правитель потребовал изменить демократическое устройство Афин: теперь политические права предоставлялись лишь людям, имеющим не менее двух тысяч драхм (таких оказалось около 9 тысяч), остальным было предложено покинуть родину. Частная собственность была признана неприкосновенной, а любые попытки изменить установленный таким образом порядок считались недопустимыми. Так был положен конец надеждам на отмену долгов и передел земель, осуществление которых неимущие и малоимущие афиняне связывали с низвержением господства македонян и их приверженцев. Столь стремительно образовавшийся общегреческий союз также быстро распался, афинское войско возвратилось в Аттику, а македоняне беспрепятственно прошли через Фермопилы и стали лагерем у Кадмеи.
В Афинах воцарилось отчаяние, проснувшееся на время мужество уступило место страху, недолгое опьянение несостоявшейся свободой — горькому отрезвлению. Все ждали приговора македонского правителя, и вместе со всеми его ждал молодой Эпикур — один из тех, кому явно не было места на родине, не богатому, не родовитому и не приемлющему покорного смирения перед захватчиками. Эфебия, ставшая действительным испытанием его мужества и силы духа, подходила к концу, отстаивать до последней капли крови отечественные святыни — с этим было покончено на долгие годы вперед, и сын Неокла имел полную возможность распоряжаться как ему вздумается своей почти никого не интересующей жизнью и никому особенно не нужными дарованиями. Он был свидетелем глубокого унижения сограждан, которым не оставалось ничего иного, как отправить на поклон к Антипатру все тех же Фокиопа и Демада (торжествующих теперь свою прозорливость и правоту), а также престарелого академика Ксенократа, чтобы заключить с Македонией мир, который, по словам этого самого Ксенократа, «для рабов был слишком мягок, а для свободных мужей слишком суров».