Читаем Эра Меркурия. Евреи в современном мире полностью

 Никакая икона не выражает суть этого века («Культуры 1», по терминологии Владимира Паперного) лучше, чем плакат Эля Лисицкого «Красным клином бей белых». «Трехгранная откровенность штыка» и «остроугольное лицо» Феликса Дзержинского были направлены против «матерого желудочного быта земли» и вообще против всего тупого, округлого и предсказуемо прямоугольного. Согласно одному из пророков революционного авангарда, Василию Кандинскому, треугольник «остроумнее» квадрата и не такой мещанин, как круг. Он более меркурианец, чем аполлониец, и потому — в стилистическом отношении — скорее еврей, чем русский. Еврейство было далеко не единственным, но чрезвычайно привычным и эстетически убедительным способом воплощения треугольника. «Рыжая, длинным клином борода» Левинсона, угловатые движения Миндлова, похожая на нож фигура Розова — все это элементы традиционной, вездесущей иконографии меркурианства. Как говорит один из персонажей Ильи Эренбурга (чекист), Ленин подобен шару, Бухарин — идеальной прямой, а вот Троцкий — «шахматный игрок и вождь степных орд, вышколенных, выстроенных под знаменем двадцати одного пункта некоей резолюции. Этот — треугольник». Или, как говорит аросевский Терентий Забытый: «будь я художник-футурист, я изобразил бы Троцкого двумя треугольниками с основаниями вверх, а вершинами вниз; треугольник маленький — это лицо — на треугольнике большом — это туловище».

 Одна из очевидных интерпретаций клина в круге — насилие (бей белых), другая — секс (любовь). Эдуард Багрицкий изобразил и то и другое. Герой его стихотворения «Февраль», написанного в 1933—1934 годах и напечатанного посмертно, — «маленький иудейский мальчик», любящий книги о птицах (по-видимому, тех самых, что украшали халат Галины Аполлоновны и населяли царство «природы» Ефима Никитича Смолича):

 Птицы, подобные странным буквам,

 Саблям и трубам, шарам и ромбам.

 Видно, созвездье Стрельца застряло

 Над чернотой моего жилища,

 Над пресловутым еврейским чадом

 Гусиного жира, над зубрежкой

 Скучных молитв, над бородачами На фотографиях семейных...


 Повзрослев, он влюбляется в золотоволосую девочку в зеленом платье, с глазами, «полными соловьиной дрожи», всю «как будто распахнутую дыханью прохладного моря, лучам и птицам». Каждый день, когда девочка возвращается из школы домой, он следует за нею, «как убийца, спотыкаясь о скамьи и натыкаясь на людей и деревья», представляя ее «чудесной птицей, выпорхнувшей из книги Брэма...» и дивясь, как он, «рожденный от иудея, обрезанный на седьмые сутки, стал птицеловом». Набравшись наконец смелости, он подбегает к ней.


 Все, о чем я читал ночами,

 Больной, голодный, полуодетый, —

 О птицах с нерусскими именами,

 О людях неизвестной планеты,

 О мире, в котором играют в теннис,

 Пьют оранжад и целуют женщин,—

 Все это двигалось передо мною,

 Одетое в шерстяное платье,

 Горящее рыжими завитками,

 Покачивающее полосатым ранцем, Перебирающее каблучками...

 Он подбегает к ней, «как нищий, почтительно нагибаясь», и бормочет «какие-то фразы». Девочка останавливается и просит его уйти, указывая на перекресток. А там


 Брюхатый, сияющий жирным потом

 Городовой.

 С утра до отвала

 Накачанный водкой, набитый салом...


 А потом приходит Февральская революция, и он становится помощником комиссара, ловцом грабителей и конокрадов, ангелом смерти «с фонарем и револьвером, окруженный четырьмя матросами с броненосца».


 Моя иудейская гордость пела,

 Как струна, натянутая до отказа...

 Я много дал бы, чтобы мой пращур

 В длиннополом халате и лисьей шапке,

 Из-под которой седой спиралью

 Спадают пейсы и перхоть тучей

 Взлетает над бородой квадратной...

 Чтоб этот пращур признал потомка

 В детине, стоящем подобно башне

 Над летящими фарами и штыками

 Грузовика, потрясшего полночь...


 Однажды ночью он и его матросы («их полосатые фуфайки морщились на мускулатуре») врываются в бандитский притон, и здесь, в комнате, где «воздух был пропитан душной пудрой, / Человечьим семенем и сладкой / Одурью ликера», перед ним предстает она —


 Голоногая, в ночной рубашке,

 Сползшей с плеч, кусая папироску,

 Полусонная, сидела молча

 Та, которая меня томила

 Соловьиным взглядом и полетом

 Туфелек по скользкому асфальту...


 Он спрашивает, узнает ли она его, и предлагает ей деньги.


 Не раздвинув губ, она сказала:

 «Пожалей меня! Не надо денег...»

 Я швырнул ей деньги. Я ввалился,

 Не стянув сапог, не сняв кобуры,

 Не расстегивая гимнастерки,

 Прямо в омут пуха, в одеяло,

 Под которым бились и вздыхали

 Все мои предшественники, — в темный,

 Неразборчивый поток видений,

 Выкриков, развязанных движений,

 Мрака и неистового света...

 Я беру тебя за то, что робок

 Был мой век, за то, что я застенчив,

 За позор моих бездомных предков,

 За случайной птицы щебетанье!

 Я беру тебя, как мщенье миру,

 Из которого не мог я выйти!

 Принимай меня в пустые недра,

 Где трава не может завязаться, —

 Может быть, мое ночное семя

 Оплодотворит твою пустыню.

 Будут ливни, будет ветер с юга,

 Лебедей влюбленное ячанье.


Перейти на страницу:

Похожие книги