Тут же недалеко от меня восседает с крестом на груди, в расписном футуристическом костюме, с серьгой в ухе грузный, мрачный Гольцшмидт и спокойно взирает на всё происходящее. Кусиков, комфортабельно развалясь на стуле, флиртует с какой-то своей поклонницей.
Спокойствие, спокойствие.
А в это время… во Владивостоке японцы собираются оккупировать Сибирь, Румыния присоединяет себе Бессарабию, а Германия — Прибалтийский край.
О, поэты, поэты!»
Кусиков, скажем справедливости ради, в Гражданской участвовал, но скоро нашёл причины с фронта вернуться и о службе никак не вспоминал.
Из близкого есенинского круга воевали только два поэта — Иван Наседкин и Иван Приблудный; но их обоих расстреляли в 1937-м, так что в мифологии о Красной армии от них и строчки не осталось, да они об этом и не писали.
Из первостатейных советских поэтов служили лишь Николай Тихонов, Александр Прокофьев, Михаил Светлов и Алексей Сурков, поработал в агитбригадах и в политотделе Эдуард Багрицкий.
Все названные — поколение, заявившее о себе после Гражданской.
Есть ещё несколько имён даже не второго, а третьего ряда.
Сама мифология Гражданской, сквозные её сюжеты, её поэтика созданы по большей части творцами, которых война задела только по касательной: Ильёй Сельвинским, Иосифом Уткиным, Михаилом Голодным, Владимиром Луговским, — либо не видевшими её вообще: Виссарионом Саяновым, Михаилом Исаковским, Ярославом Смеляковым, Борисом Корниловым.
Это относится и к эмигрантской поэзии.
Большинство эмигрантов тоже не служили — за исключением Николая Туроверова, Арсения Несмелова, Владимира Смоленского, Дмитрия Святополк-Мирского, Антонина Ладинского (впоследствии советского писателя). В пересчёте на двухмиллионную эмиграцию это почти статистическая погрешность; да и здесь перед нами имена не первого ряда — до 1917 года читающая публика их не знала. Это не Георгий Иванов, не Ходасевич, не Адамович.
Наконец, Николай Гумилёв, отличный офицер, которого отчего-то считают едва ли не символом белого сопротивления, Гражданскую войну проигнорировал и все эти годы деятельно взаимодействовал с разнообразными советскими ведомствами.
Убит он был уже после Гражданской, что делает историю его чудовищной смерти несколько абсурдной: зачем надо было пытаться восстанавливать монархию в 1921 году, когда была возможность воевать за это три года подряд?
Русская поэзия, как и русская литература в целом, на Гражданскую по большей части не явилась.
Зато Блюмкина в сентябре переправили на Южный фронт для диверсионной работы в тылу Белой армии, а Георгий Устинов по партийному приказу отбыл на работу в объятую войной Сибирь. Провожали его всей имажинистской компанией. Устинов запомнил, что напоили его молодые друзья до полувменяемого состояния; проснулся уже в пути, со страшной головной болью — и, о чудо — обнаружил в кармане пальто бутылку спирта: Серёжа позаботился.
Таков был посильный вклад Есенина в борьбу с контрреволюцией.
В сентябре в гости наведался отец Есенина Александр Никитич.
Мать направила: от сына не было никаких весточек, да и жили впроголодь; может, Сергей чем поможет.
Он, кажется, был отцу рад; обсудили все деревенские дела.
На вопрос: а чего не писал? — сын ответил, что его не было в Москве, что отчасти правда: в августе он много разъезжал по стране.
Денег дал.
Мать по возвращении Александра Никитича спросила:
Мариенгофа-то видел?
В семье уже знали, что жён Серёжа побросал и живёт в одной квартире с другим сочинителем.
Отец говорит:
Видел. Ничего молодой человек, только лицо длинное, как морда у лошади. Кормится он, видимо, около нашего Сергея.
Ещё вопрос, кто возле кого кормился — Сергей при имажинистах или они возле него.
Вернее сказать, все были друг другу полезны.
В планах имажинистов значилось: открыть две книжные лавки; собственное кафе (уже и название придумали — в угоду Есенину, который хотел что-нибудь лошадиное: «Стойло Пегаса»), свой кинотеатр под названием «Лилипут».
Крутились, как заводные. Никакая другая поэтическая компания во всей Советской России ничего подобного сделать не могла: Мережковские жили впроголодь, Белый еле-еле выживал, Блок засыпал на работе от усталости, Гумилёв бедствовал — да все, все.
Клюев тогда писал знакомому: «…ради великой скорби моей, сообщите Есенину, что живу я, как у собаки в пасти… солома да вода — нет ни сапог, ни рубахи… сижу на горелом месте и вою…»
А Есенин тем временем не только питался с Анатолием, но и Зине слал какие-никакие деньги, и родителям отщипывал.
И Эйгес, с которой вновь сошёлся, приносил всякий раз то пирожок, то яблоко, а то и целый мешок картошки, а следом — в чемодане! — муки, завёрнутой в есенинское бельё. Кати дома не оказалось, он оставил муку с запиской: «Бельё отдай прачке. Расти большая» (надо ведь было что-то доброе, человеческое добавить, но «расти большая» — это всё, на что он расщедрился.)
Именины свои, 8 октября, Есенин встречал в Богословском в компании имажинистов; больше никого не было — ни женщин, ни крестьянских товарищей.