Деев покидает вагон последним. И так хочется повернуться к девчонкам, улыбнуться или хотя бы посмотреть с благодарностью – но нельзя, обыск еще не окончен. Он прикрывает за собой вагонную дверь и украдкой гладит стекло, за которым продолжают надрываться плакальщицы.
* * *
Едва последний солдат спрыгнул из лазарета на землю, Деев замахал рукой машинисту в будке: трогай! И вот уже басит паровоз, натягивая сцепки. Колеса лязгают по рельсам, делая первый оборот. Дергается и медленно уплывает вбок станционный домишко, качаются нестройно штыки заградовцев. Неужели получится уйти? Неужели утекут они сейчас в бескрайнюю оренбургскую степь, где не настигнут их уже ни контролеры с винтовками, ни депеши с приказами?
Как бы не так! Заградовцы еще до станции не дошли, как Белая метнулась в девчачий вагон. А когда чуть припозднившийся Деев залетел туда следом – уже рыскала по отсекам, вспрыгивая на полки нижнего яруса и заглядывая на верхний.
Девчонки еще поскуливали, успокаиваясь после коллективных рыданий, но знали: комиссара дешевыми трюками не возьмешь. И потому отстранялись покорно, слезали на пол, являя комиссарскому взору растерянных зайцев.
Один заяц. Второй. Третий…
– Деев, остановите поезд!
– И не подумаю.
Ровно секунду размышляла Белая, куда бежать: вон из “гирлянды”, на близкий пока еще Донгуз, где ждали и исправный телеграф, и заградовцы, – или в голову эшелона, в паровик, чтобы самолично распорядиться об остановке.
Ровно секунду размышлял о том же и Деев. Решил: если подорвется комиссар из поезда – не ждать. Встать у машиниста за спиной – хоть с крепким словом наготове, а хоть и с револьвером – и кочегарить до предела. Утечь, улететь во что бы то ни было – ищите нас потом по степи!
Сама ли комиссар поняла или прочитала что-то в деевских глазах, но рванула не назад, к станции, а вперед по вагонам – к паровозу.
Деев – вдогонку.
Летели по коридорам, сшибая встречное пацанье и даже, кажется, сестер. Крича извинения, вряд ли слышные в суматохе. Спотыкаясь и уворачиваясь от нар, что раскачивались на ходу и грозили ударить. Двери хлопали за ними, как птичьи крылья.
Один пассажирский. Второй. Третий…
В штабном Деев напружил мышцы, ускоряя и без того стремительный бег, выбросил вперед руки и сцепил их на рвущемся вперед комиссарском теле.
Тело сопротивлялось и билось в его объятиях, устремляясь прочь, а он прижимал его к себе и затаскивал в купе. Затаскивал долго – Белая цеплялась за дверной проем, за ходящую ходуном дверь, – а он тянул остервенело, рывками то вправо, то влево отдирая ее от дверного косяка. Справился наконец, рухнул на лавку, но и Белую уронил рядом.
Рук не разнимал, крепко стягивая их вокруг комиссарского ремня. Цоп! – уже и поверх не только ремня, а и локтей, чтобы не смогла она больше хвататься за что попало. Так и лежали пару секунд, слепившись тесно и повторяя изгибы тел друг друга: ее спина – к его груди. Лицо Деева уткнулось в тяжелые комиссарские кудри. А она полежала недвижно чуть – и вновь вырываться… И вновь… И вновь. Словно билось в руках у Деева огромное диковинное сердце.
Мускулы ныли и подрагивали, как после тяжелой работы. Но, видно, изнемогла и Белая, рывки стали слабее и затухали, затухали… Потом уже не вырывалась – лежала и ждала.
И Деев лежал и ждал. Время работало на него: с каждым перестуком колес и с каждым толчком вагона удалялись они от заградовских штыков. С каждым вздохом. С каждым движением его или ее тела.
Понимала это и Белая. Знала ли, что следующая станция – через десятки верст? Что унылая степь за окном уже раскинулась вольготно, не разбавленная более никакими приметами человеческой жизни?
Вагон тряхнуло на рельсовом стыке, щелкнул замок – дверь закрылась. В зеркале стал виден кусок голубого неба.
Очень медленно Деев ослабил хватку, выпуская пленницу из объятий.
– Я все равно доложу о случившемся, – сказала Белая. – Со следующей станции.
Он развернул женщину к себе и впервые обнял по-настоящему.
* * *
Все слилось в единую яркую вспышку.
Глаза, брови, губы.
Сияние белой кожи – близко. Сияние синего неба – далеко вверху. Лучи солнца на женских кудрях, каждый изгиб которых рассыпается на тысячу искр.
Качание бархатных штор. Качание стен. Качание вагона, эшелона, мира. Не упасть бы! Нет, не упасть – если держаться крепче – за то, что рядом.
За шею, плечи, руки.
Остановился ли вагон? Или это время остановилось? Не останавливайся, прошу.
И катимся вновь – и снова качка.
Слышу колеса, слышу рельсы. Слышу твое сердце.
Что это все-таки было? Станция?
Не знаю. И не хочу знать.
Щека, висок, ухо.
Вы что, никогда не целовались, Деев?
В зеркале купейной двери плывут ослепительно-белые облака.
Нарисованные цветы на потолке – всегда казалось, что дрянь. А сейчас – нет. Красивые цветы-то! Почему же раньше не замечал?
И что небо в зеркале ярче кажется, аж глаза режет, – не замечал. И что в колесном стуке слова расслышать можно – какие хочешь. Хочешь – и запретят колеса: “ни-когда!.. ни-ко-гда!..”. А хочешь – пообещают: “на-все-гда!.. навсе-гда!..”