С той поры ярости своей не скрывала, наоборот — давала волю: язык ее стал злее, голос — громче и раскатистей, кулак мог ударить по столу, а карандаш — больно ткнуть собеседника под ребро. Ярость эта праведная стала для Белой — второе крыло, наравне с любовью.
Дважды в нее стреляли: в Лорийских горах и в олеандровой роще под Адлером; оба раза мимо. Дважды же бросали камнем в купе, разбивая стекло. Один раз пытались похитить. Угрожали — много раз, и не сосчитать. Белая не боялась: истинная любовь не знает страха. Она без устали черкала в планшете, а затем часами телеграфировала и телефонировала — докладывала, бранясь до хрипоты и требуя денег, питания, учебных пособий, профессиональных кадров, открытия новых учреждений, укрупнения существующих. И ехала дальше, дальше, все дальше… Каждый день — новый фронт. Каждый день — новый бой. Она сражалась за всех сирот и беспризорников степей, гор и морских побережий, веруя в их спасение и изо всех сил приближая его. Это была — жизнь. Это было — счастье.
В декабре двадцать первого, едва вернувшись из южной командировки в Москву и отчитавшись перед ВЦИК, Белая получила новый приказ — отправиться в Поволжье. Цель экспедиции: «Доложить о степени голода в регионе и возможных мерах по спасению детей». Картина происходящего в Советской Республике уже вырисовывалась из докладов с мест, но верилось в эти цифры с трудом: «Охвачены голодом 25 миллионов человек, треть из них — дети». Главным очагом голодной эпидемии виделись берега Волги.
Белая знала о голоде не понаслышке. В восемнадцатом с питанием в столице стало худо, и сестры в Зачатьевском неделями варили лебедяную кашу: сначала с картофелем и овсом, а когда запасы картофеля иссякли — со щавелем и просяной мякиной. Тогда же столичные рынки наводнили спекулянты самого разного вида и калибра, обвешанные пыльными мешками, — в мешках была еда. Угрюмые, со впалыми щеками, ходили москвичи по базарным рядам и выменивали дорогие некогда вещи — часы, золото, столовые приборы — на пару фунтов муки или ведро моркови, приехавшие откуда-нибудь из-под Рязани или Владимира. А вместе с мешочниками объявился и всякий сброд: нищие, попрошайки, воры. Просили не денег — хлеба. И крали не деньги — хлеб. Еда стала дороже денег, еда сама стала деньгами.
Несытно было и на Кавказе. В недавней поездке Белая видела семьи, ужинавшие одной травой. Лепешки, в которых не было ни щепоти муки, — сплошное сено и рубленая ботва с овощами. Детей с мягкими костями — ногами-кренделями. Хутора и деревни, оставленные жителями, что ушли искать лучшей доли. Везде была жизнь — бесхлебная, тощая, впроголодь.
А в Поволжье?
Предполагалось, что по Московско-Казанской железной дороге Белая проедет до Шихран и оттуда совершит несколько экспедиций в районы Чувашии, включая столичные Чебоксары. Далее проследует до Волжска, откуда изучит марийские глубинки. Затем двинется в Казань и проедет по Татарии, а в завершение маршрута спустится к Симбирску и Самаре (для полноты картины было бы полезно спуститься ниже — до Саратова или даже Астрахани, — но такое турне решено было отложить до лета, когда откроется навигация по Волге). Раз в три дня от комиссара ожидали телеграфных сообщений о ходе командировки, в конце каждой недели — сводный отчет по прямому проводу. Мандат на поездку выдали в секретариате ВЦИК — отпечатанный на трех листах плотной бумаги и снабженный такими подписями, что уже один их вид должен был распахивать все двери и открывать все пути. Несмотря на это, путешествие грозило растянуться на месяц-полтора: по слухам, железная дорога на востоке работала с перебоями, поезда двигались медленно.
Слухи оказались сильно преуменьшенными: поезда не двигались медленно, а вовсе стояли. Как умирающие животные, чернели на путях паровозы — под Перовом, Шереметьевом, Подосинками и Раменским — Белая видела полузанесенные снегом стальные туши из окна купе. Те немногие, что еще могли ползать, тащились по рельсам едва ли быстрее шагающей лошади и волокли за собой немыслимой длины эшелоны — по шестьдесят, по семьдесят вагонов, — причем сцеплены между собой эти вагоны были то обрывками цепей, то проволокой, то истершимися морскими канатами, а то и вовсе каким-то немыслимым тряпьем. В пути вагонные тарели колотились друг о друга, издавая скрежет и лязг не менее оглушительный, чем грохот колес по рельсовой стали, — так что слышны эти ползучие поезда были издалека. На глазах у Белой один такой эшелон потерял хвост: состав ушел вперед, а пяток задних вагонов оборвался и, вихляясь, покатился по рельсам самостоятельно; катился долго — пока не исчез за горизонтом.
Большинство же эшелонов было обезглавлено: стояло на путях без паровозов. Чем ближе к станциям, тем больше безголовых составов теснилось по рукавам и боковым веткам. На подъезде к городам — Воскресенску, Коломне, Рязани — эти составы заполняли все окружающие пути. Со стен вагонов орали надписи: «Задержка продовольствия — это смерть!», «Дорогу — хлебу для голодающих!» Надписи покрывало инеем и заметало снегом.