- Ты пришел, - сказала она. - Давно я тебя жду. Рассказывай, бродяга.
- Ты все уже слышала, - отвечал он, усевшись на несмятую лежанку: бабка, похоже, не собиралась спать в ту ночь. Она захлопотала около шкафа, ставя перед ночным гостем тарелки, кофейник и стакан.
- Подкрепись, - сказала она. - Донья Августа умерла прошлой зимой в холерное поветрие.
- Знаю, - кивнул Филомено. - На "Сарагосу" пришло письмо, я его видел. В нем объявлялось, что наследницей и моей хозяйкой становится нинья. Это так?
- Да.
- А что было с тобой, бабушка? Что за глупости болтают по всей округе, что ты вышла из могилы?
Старуха беззвучно усмехнулась.
- Э, сынок! Я-то ведь тоже заболела тогда. Не знаю, сколько мне лет, душа плохо держится в таком ветхом теле, - видно, отлучилась погулять. Вот меня и сочли мертвой и бросили в общую яму на негритянском конце кладбища. Только старость живуча, милый: вечером меня отнесли, за ночь отлежалась на свежем воздухе, да и выбралась из ямы. Мор-то был большой, и могилу держали полузасыпанной; вылезла и домой приковыляла. Еще пускать не хотели, вот какие дела! А донья Августа - ей ведь не было сорока пяти. Как убивалась нинья! Худо остаться сначала без матери, а потом и вовсе одной.
Филомено отодвинул стакан и слушал внимательно.
- Да, одинешенька! Нет, дон Лоренсо не умер. Но только он с дочкой плохо ладил всегда, а без матери и вовсе. Поругались они и разъехались. Он оставил Марисели материно приданое - сахарное имение в Касильде, всех негров, что там работают, сколько-то денег, и от себя - этот дом со службами и челядью и мастерскую в городе. Она живет, ни в чем не нуждаясь, - но во всем доме лишь она одна и негры.
- А сеньор?
- Он сюда ни ногой, хотя живет в городе поблизости.
- А жених?
- Племянник доньи Августы? На похороны тетки не приехал, но как только услышал о ссоре ниньи с отцом и что она живет одна - прилетел вместе с матерью. Донья Елена мастерица петь: твоя мать - моя родная сестра, а ты теперь совсем сирота, и неприлично такой молоденькой жить одной.
- И что?
- Ничего; знаешь, нинья с чудинкой, но без глупинки. Женишок просвистел в Гаване все денежки - учился там, учился, неизвестно чему выучился, но приехал без гроша, разинув рот на жирный кусок.
- А Марисели?
- Не стала с ним разговаривать: я, мол, в трауре по матери и никаких предложений слышать не хочу.
- Я видел ее сегодня в церкви.
- Только в церковь и ходит; да еще в контору, потому что управляющего не держит, занимается хозяйством сама.
- А часовня цела?
- Цела, и все там как было.
Филомено, отодвинув нетронутую тарелку, допивал холодный кофе маленькими глотками.
- А Марисели прожужжали обо мне все уши?
- Да уж, - фыркнула старуха. - Как будто она тут при чем-то! Ты очень громко заявил о себе, сынок.
- Она говорила обо мне? - спросил Каники, ощущая в груди странную холодную пустоту.
- Куда ж ей деваться, бедной, когда пятый месяц подряд кто только ее о тебе не спрашивал. Сначала алькальд, альгвасил, жандармы, а потом просто бездельники, кому охота почесать языки.
- Она боится меня?
Холод внутри усилился, но скуластое лицо смутьяна осталось недвижным.
- Говорит, что нет - а там господь ее душу знает. Бедная одинокая душа, она боится лишь себя да бога, да молится по целым вечерам.
- Ма Ирене, - попросил он тихо, вставая, - отведи меня к ней.
Бабка не подумала возразить, хотя городские часы уже пробили два пополуночи. Она лишь пристально посмотрела на внука, и тот - не моргнув и не вздохнув - выдержал этот долгий взгляд.
- Что ж, пошли, - промолвила она наконец. - Нет, погоди. Пойди ко мне, я тебя обниму, мой красавчик. Боюсь, потом тебе будет не до меня.
И с неожиданной для своего возраста силой сжала его в объятиях. Отстранилась, всматриваясь в сверкающие миндалины узких глаз, и еще раз прижала к себе. Филомено отвечал ей тем же, с горечью чувствуя, как исхудала старуха, и со стыдом - что ему действительно не до бабушки, которой не видел четыре года и которая была единственным родным ему человеком
Не слыша под собою ног, шел смутьян по коридорам и комнатам, раньше так хорошо знакомым. Вот лестница на второй этаж, вот покои ниньи Марисели. Все. Последняя точка в судьбе, за которой движение теряет всякий смысл. А имело ли смысл все то, что было раньше, все, что он вытворял и что вытворяли с ним?