«Русский Телеграф». 10 октября 1997 года В прошлую пятницу вся прогрессивная общественность Санкт-Петербурга была взбудоражена сообщением об открытии Академических залов Русского музея. Это событие, относящееся к области скучного музейного официоза, тем не менее собрало весьма разнообразную публику, в том числе и множество молодых художников. Так что открытие стало тем, чем и должно было быть - фактом современной художественной жизни Петербурга, а не просто демонстрацией достижений отечественного музееведения.
Два огромных зала в центре Музея Александра III имеют особое значение для нашего города. Там, в огромных императорских пространствах, висели картины, на которых уже многие поколения ленинградцев (я подчеркиваю, именно ленинградцев) обучались азам восприятия изобразительной культуры. Буквально все дети нашего города простаивали перед "Последним днем Помпеи" Брюллова, "Медным змием" Бруни, "Девятым валом" Айвазовского, "Христианскими мучениками в Колизее" Флавицкого и "Фриной на празднике Посейдона в Эгине" Семирадского. Они поражали детское воображение - каждая по-своему и все одинаково - своей яркостью, драматичностью, занимательностью, выразительностью. И были для всех первым открытием искусства, истории, страсти, красоты.
В дальнейшем вкусы ленинградцев могли меняться: сначала их привлекали скромные пейзажи Левитана и Серова, потом начинались побеги в залы Модерна, отслеживание первых проникавших в экспозицию картин русского авангарда, походы в залы импрессионизма Эрмитажа, открытие Матисса и знакомство по западным альбомам с Кандинским, Клее, Уорхолом… Вкус менялся: в том же Русском зал Иванова с его этюдами оказывался гораздо более интересным и ценным, и Фрина уже не занимала ни глаза, ни мысли несколько снобирующего подростка, интересующегося искусством.
Я пережил точно такую эволюцию, характерную, уверен, для всех. Однако и во время самого отчаянного своего полевения, когда "Танец" Матисса казался чем-то весьма ортодоксальным, я не мог забыть ощущения детского счастья, восхищения, что охватывало меня перед Фриной в мои 7-8 лет, и даже тогда у меня доставало ума осознавать, что, каким бы примитивным ни казалось мне это переживание, без него я бы просто не существовал - был бы кто-нибудь другой, может быть, и очень похожий.
В одной из статей о выставке Альма Тадема в Музее ван Гога я написал, что различие между московским концептуализмом и петербургским неоакадемизмом коренится в том, что все московские дети созерцают "Явление Христа народу" Иванова, а ленинградские - "Фрину" Семирадского. Я искренне уверен, что этот бесспорный факт действительно важен для петербургской, ленинградской, петроградской или как еще ее там назовут культуры. В Больших просветах Эрмитажа хранятся произведения, намного превосходящие своей эстетической ценностью и "Фрину", и "Последний день Помпеи", но никогда эти залы не будут играть столь физиологически важной роли в душе уроженца нашего города, как Академические залы Русского музея.
Воздействие этих залов было столь оглушительным для детской души потому, что они идеально сочетали огромное пространство с огромными полотнами; оно казалось наполненным греческими героями, рыданиями христианских мучеников и португальской графини, красотой блистающих валов Айвазовского и бархатных юбок Брюллова. Это было потрясающее оперное действо - с любовью, кровью, костюмами, страстями, красавицами - оперное действо, завораживающее и детей, и интеллектуалов. То есть то, о чем только мечтают современные экспозиционеры.
Я все время подчеркиваю значение этого действа для Ленинграда, но на самом деле оно было важно и для России, для СССР, для всего мира в конце концов. России оно демонстрировало гигантскую, хорошо отрежиссированную постановку, посвященную стилю императорского государства со всем его могуществом, блеском, треском и постепенным ослаблением, предвещающим катастрофу. Поэтому оперное громыхание Академических залов воспринималось с благоговейным умилением, как воспринималась православная служба в еще действующем храме. Для СССР оно было фактом сублимации имперского сознания, равным ВДНХ, но в отличие от этого варварского великолепия языческого коммунистического сознания хранило непрерывающуюся связь с подлинной культурой. Для мира это было культурным феноменом русского духа, заслуживающим внимания уже одной своей феноменальностью.
Когда я пришел в открытые Академические залы и не нашел там Фрины, меня охватило яростное негодование. Я понимаю, что это негодование было похоже на негодование ребенка, которому на Новый год Дед Мороз вместо обещанных солдатиков дарит книгу.
Вместо Фрины мне подсунули… "Явление Христа народу".