Читаем Эссеистика полностью

Вот какой он был. Конечно, для нас куда приятней было бы плавать в волнах Вагнера и Дебюсси. Но нам нужен был режим, каким бы невразумительным он ни казался. Каждая новая эпоха отрицает красоту. Поэтому в «Петухе и Арлекине» я отрицаю «Весну священную». Но всех нас превзошел в отрицании себя сам Стравинский.

Эрик Сати был моим школьным учителем. Радиге — экзаменатором. Общение с ними помогало мне увидеть собственные ошибки, хотя они ни единым словом меня не поучали. И если даже я не мог исправить эти ошибки, то по крайней мере знал их.


Делать себя мудрено. А уж переделывать — и подавно. Вплоть до «Новобрачных с Эйфелевой башни» — первого произведения, в котором я никому ничем не обязан, которое не похоже ни на что другое и в котором все-таки я нашел свой тайный код, — я напрасно корежил замок и тыкал ключом куда попало.

«Орфей», «Ангел Эртебиз», «Опера» избавили меня от этих мытарств. Другое дело, что все равно скоро возвращаешься к тому же, и до того дня, когда я научился ни во что не вмешиваться — то есть, я хочу сказать, не вмешиваться в то, что меня не касается, — я успел-таки еще не один раз попасть в переплет.

Худший из моих недостатков преследует меня с детства, как почти все, что во мне есть. Я был и остаюсь жертвой болезненных ребяческих причуд, превращающих детей в маньяков, которые особым образом ставят на стол тарелку и боятся наступать на трещины в тротуаре.

Иногда посреди работы со мной вдруг случается такой приступ, заставляющий противиться толкающей меня силе; на меня нападает странная стилистическая хромота, я не могу выразить, что хочу.

Вот почему мой стиль часто приобретает ненавистную мне деланность, а то вдруг наоборот, раскрепощается. Эти судороги, которые я ощущаю в своих органах, являются отголоском тайных нервных тиков, которыми в детстве заклинаешь судьбу.

Даже теперь, когда я о них пишу, они меня не оставляют. Я пытаюсь их преодолеть. Я о них спотыкаюсь, увязаю, начинаю в них путаться. Я хотел бы стряхнуть с себя колдовство. Но нет, это наваждение сильней меня.

Я тешу себя мыслью, будто могу очертить границы того, от чего пытаюсь освободиться, хотя и безуспешно, — но не исключено, что эта сила противится моему освобождению и определяет многие вещи, вплоть до собственной формы.

Вот я и определил, в чем состоит для меня трудность писать, которая мучит меня и из-за которой я предпочитаю беседу.


Мое перо бедно словами. Я верчу их, переставляю с места на место. А мысль бежит впереди. Иногда она вдруг замрет и обернется, и смотрит, как я тащусь следом. Это выводит ее из терпения. И она уносится прочь. Я теряю ее из виду.

Я отодвигаю в сторону бумагу. Занимаюсь другими делами. Открываю дверь. Я свободен. Легко сказать. Откуда ни возьмись налетает мысль, и я кидаюсь ее записывать.

Именно из-за упорства в борьбе с судорогами я обрастаю легендами одна нелепей другой. За небылицами я не различим и ужасающе обнажен из-за них же.

Поведение, сбивающее с толку, очень скоро надоедает публике. Следить за нами утомительно. Тогда нам сочиняют облик, и если мы перестаем ему соответствовать, нам предъявляют претензии. Поздно жаловаться. У нас, как говорится, «хорошенький видок». Опасно не соответствовать тому представлению, которое о нас сложилось: мир неохотно расстается со своими убеждениями.

Если же что-то в нас ускользает от публики, в силу вступает легенда.

Положим, о нас судит иностранный критик — тогда вполне вероятно, он попадет в точку. Он знает нас лучше, чем соотечественники: эти нас разглядывают нос к носу. И тогда пространство начинает играть роль времени. Соотечественники судят о произведении по человеку. Видя искаженный образ, они выносят искаженное суждение.

Стремление к одиночеству воспринимается чуть ли не как преступление против общества. Закончив работу, я прячусь. Ищу новую почву. Я боюсь расхолаживающей привычки. Я хочу быть свободным от умений, от опыта — хочу быть неловким. А это значит: слабак, иуда, ловкач, сумасброд. В похвалу — одно: волшебник.

Взмах палочки — и написаны книги, крутится кино, перо само рисует, театр играет. Куда как просто. Волшебник. Это слово многое упрощает. Незачем вдумываться в наше творчество. Все ведь сделалось само собой.

О Раймоне Радиге

С первой же встречи с Раймоном Радиге я, можно сказать, угадал его звезду. Как? Сам не знаю. Он был невысок, бледен, близорук, неряшливо подрезанные волосы свисали ему на воротник и топорщились подобием бакенбард. Он щурился, будто от солнца. Ходил он подпрыгивая. Казалось, тротуар под ним пружинит. Из карманов он доставал скомканные листки школьных тетрадей, разглаживал их ладонью и, не зная куда деть папироску-самокрутку, пытался читать свои очень короткие стихи. Он подносил их к самым глазам.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жан Кокто. Сочинения в трех томах с рисунками автора

Том 1: Проза. Поэзия. Сценарии
Том 1: Проза. Поэзия. Сценарии

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.В первый том вошли три крупных поэтических произведения Кокто «Роспев», «Ангел Эртебиз» и «Распятие», а также лирика, собранная из разных его поэтических сборников. Проза представлена тремя произведениями, которые лишь условно можно причислить к жанру романа, произведениями очень автобиографическими и «личными» и в то же время точно рисующими время и бесконечное одиночество поэта в мире грубой и жестокой реальности. Это «Двойной шпагат», «Ужасные дети» и «Белая книга». В этот же том вошли три киноромана Кокто; переведены на русский язык впервые.

Жан Кокто

Поэзия
Том 2: Театр
Том 2: Театр

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.Набрасывая некогда план своего Собрания сочинений, Жан Кокто, великий авангардист и пролагатель новых путей в искусстве XX века, обозначил многообразие видов творчества, которым отдал дань, одним и тем же словом — «поэзия»: «Поэзия романа», «Поэзия кино», «Поэзия театра»… Ключевое это слово, «поэзия», объединяет и три разнородные драматические произведения, включенные во второй том и представляющие такое необычное явление, как Театр Жана Кокто, на протяжении тридцати лет (с 20-х по 50-е годы) будораживший и ошеломлявший Париж и театральную Европу.Обращаясь к классической античной мифологии («Адская машина»), не раз использованным в литературе средневековым легендам и образам так называемого «Артуровского цикла» («Рыцари Круглого Стола») и, наконец, совершенно неожиданно — к приемам популярного и любимого публикой «бульварного театра» («Двуглавый орел»), Кокто, будто прикосновением волшебной палочки, умеет извлечь из всего поэзию, по-новому освещая привычное, преображая его в Красоту. Обращаясь к старым мифам и легендам, обряжая персонажи в старинные одежды, помещая их в экзотический антураж, он говорит о нашем времени, откликается на боль и конфликты современности.Все три пьесы Кокто на русском языке публикуются впервые, что, несомненно, будет интересно всем театралам и поклонникам творчества оригинальнейшего из лидеров французской литературы XX века.

Жан Кокто

Драматургия
Эссеистика
Эссеистика

Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература / Культурология / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное
Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца]
Том 3: Эссеистика [Трудность бытия. Опиум. Дневник незнакомца]

Трехтомник произведений Жана Кокто (1889–1963) весьма полно представит нашему читателю литературное творчество этой поистине уникальной фигуры западноевропейского искусства XX века: поэт и прозаик, драматург и сценарист, критик и теоретик искусства, разнообразнейший художник живописец, график, сценограф, карикатурист, создатель удивительных фресок, которому, казалось, было всё по плечу. Этот по-возрожденчески одаренный человек стал на долгие годы символом современного авангарда.Третий том собрания сочинений Кокто столь же полон «первооткрывательскими» для русской культуры текстами, как и предыдущие два тома. Два эссе («Трудность бытия» и «Дневник незнакомца»), в которых экзистенциальные проблемы обсуждаются параллельно с рассказом о «жизни и искусстве», представляют интерес не только с точки зрения механизмов художественного мышления, но и как панорама искусства Франции второй трети XX века. Эссе «Опиум», отмеченное особой, острой исповедальностью, представляет собой безжалостный по отношению к себе дневник наркомана, проходящего курс детоксикации. В переводах слово Кокто-поэта обретает яркий русский адекват, могучая энергия блестящего мастера не теряет своей силы в интерпретации переводчиц. Данная книга — важный вклад в построение целостной картину французской культуры XX века в русской «книжности», ее значение для русских интеллектуалов трудно переоценить.

Жан Кокто

Документальная литература

Похожие книги

1917: русская голгофа. Агония империи и истоки революции
1917: русская голгофа. Агония империи и истоки революции

В представленной книге крушение Российской империи и ее последнего царя впервые показано не с точки зрения политиков, писателей, революционеров, дипломатов, генералов и других образованных людей, которых в стране было меньшинство, а через призму народного, обывательского восприятия. На основе многочисленных архивных документов, журналистских материалов, хроник судебных процессов, воспоминаний, писем, газетной хроники и других источников в работе приведен анализ революции как явления, выросшего из самого мировосприятия российского общества и выражавшего его истинные побудительные мотивы.Кроме того, авторы книги дают свой ответ на несколько важнейших вопросов. В частности, когда поезд российской истории перешел на революционные рельсы? Правда ли, что в период между войнами Россия богатела и процветала? Почему единение царя с народом в августе 1914 года так быстро сменилось лютой ненавистью народа к монархии? Какую роль в революции сыграла водка? Могла ли страна в 1917 году продолжать войну? Какова была истинная роль большевиков и почему к власти в итоге пришли не депутаты, фактически свергнувшие царя, не военные, не олигархи, а именно революционеры (что в действительности случается очень редко)? Существовала ли реальная альтернатива революции в сознании общества? И когда, собственно, в России началась Гражданская война?

Дмитрий Владимирович Зубов , Дмитрий Михайлович Дегтев , Дмитрий Михайлович Дёгтев

Документальная литература / История / Образование и наука