С тем, что для французских просветителей характерна антиклерикальная, антихристианская, а для многих из них и вообще антирелигиозная позиция, соглашаются не только те буржуазные историки философии, которые считают это прогрессивной особенностью Просвещения (Э. Брейе, А. Крессон, П. Верньер, С. Гуайяр-Фабр), но и те, которые усматривают в этом явлении шаг назад в развитии общественного сознания (П. Азар, Ж. Шевалье, Ф. Коплстон). «…Все философы, рассматриваемые как типичные представители французского Просвещения, — пишет неотомист Коплстон, — были в различной степени противниками господства церкви. Многие из них были противниками христианства и, наконец, некоторые — догматическими атеистами…» (37, 2). В XVIII в., указывает другой неотомист, Шевалье, наступил глубокий кризис религии: «…уже не бог, а человек становится мерой всех вещей» (35, 416). Он резко осуждает «философов» за то, что они отделили религию от разума, а нравственность от религии. Еще решительнее критикует антирелигиозную направленность передовой мысли XVIII в. Азар (см. 45, II).
Подобной направленности в работах аббата Кондильяка, где всегда подчеркивается религиозная благонамеренность, казалось бы, нет места. Однако то, что он пишет и в «Трактате об ощущениях» и в «Трактате о животных» о происхождении религии, на деле подрывает основы последней. Этому служат и рассуждения о генезисе нравственности. Ее возникновение, согласно религии, имеет сверхъестественный, божественный характер. У Кондильяка же этот процесс подвергается полной секуляризации. Источник нравственности, говорится в трактате, — осознание необходимости взаимопомощи. Возникающее в результате согласие между людьми «насчет того, что будет позволено или запрещено», представляет собой законы нравственности. Так как люди верят в бога, то они считают, что законы нравственности, предписываемые разумом, суть законы, которые дал сам бог (см. 16, 2, 467), но приходят люди к познанию этих законов только благодаря своему разуму. А разумом одарены, по мнению Кондильяка, не только люди, но и животные, хотя и в меньшей мере.
Таким образом, все различия между людьми и животными, значительность которых (а следовательно, и ортодоксальность позиции автора) подчеркивается в «Трактате о животных», на деле не носят принципиального характера. В этом труде показывается, как у животного под воздействием изменений окружающей среды, над которыми оно размышляет, возникают не только память и умение сохранять себя, устремляясь ко всему, что для него полезно, и избегая всего, что для него вредно; но и все более расширяющаяся и усложняющаяся «система знаний». Это ряды связанных между собой идей о познанных животным предметах; при этом поскольку различные ряды имеют общие звенья, то все ряды объединяются в единую цепь идей. Животное приобретает способность мысленно быстро пробегать всю эту цепь идей, когда в этом возникает необходимость. Это позволяет животным делать сравнения, выносить суждения, совершать открытия и изобретать. Бобры, по мнению Кондильяка, прежде чем соорудить хатку, мысленно создают себе ее образ; птицы заранее имеют представление о том гнезде, какое собираются свить. И в этом смысле, подчеркивает философ, животные — изобретатели (см. там же, 441). «Следовательно, они мыслят, действуют и ощущают почти в том же порядке и тем же самым способом, каким мы сами мыслим, действуем и ощущаем» (там же, 418).
Кондильяк чувствует, что все это трудно согласовать с его заверениями в верности христианской концепции; он пишет: «Но если животные мыслят, если они сообщают друг другу некоторые из своих ощущений, наконец, если существуют животные, немного понимающие наш язык, то чем они отличаются от человека? Неужели разница здесь только количественная (du plus au moins)?» (там же, 449). Сущность любого из существ, отвечает философ, нам не известна. Мы знаем только их действия, в которых налицо лишь большая или меньшая степень одних и тех же свойств. Поэтому «мы всегда будем находить между ними лишь количественные различия» (там же).
Это, утверждает Кондильяк, вовсе не колеблет тезиса веры, гласящего, что сущность человека принципиально отлична от сущности животных. В доказательство этого утверждения проводится аналогия соотношения между богом и ангелами, между ангелами и людьми. Но здесь нарушается постоянно повторяемое самим Кондильяком требование— не принимать ничего, что не было бы подтверждено хорошо поставленными опытами: теологи, указывает он, должны ограничиваться «тем, чему учит вера, а философы — тем, чему учит опыт» (там же, 102).
Пожалуй, следует согласиться с Дж. Ф. Найт, которая пишет, что «Кондильяк никогда не бывает более убедителен… как тогда, когда высказывает свои подлинные, глубоко прочувствованные убеждения», что «его религиозные утверждения всегда стоят вне [его системы] (are extraneons)», чужды ей и что «глубоко в своем сердце он вполне мог иметь оговорки в отношении католицизма, о которых он самому себе не разрешал думать» (47, 297).