К 1970-м годам советское городское и социальное пространство было усеяно «западными» жаргонными названиями, указывающими на повсеместное присутствие в них воображаемого Запада.
Как известно, частных кафе в тот период не было — все кафе были государственные, и названия, которые они могли носить, были ограничены небольшим набором. Чаще всего встречалось просто название «Кафе», а чуть реже нейтрально-положительные имена, не привязанные ни к какому пространствуй времени («Улыбка», «Сказка», «Радуга») или отсылающие к общеизвестным советским понятиям, достопримечательностям, топонимам — «Белые ночи», «Москва», «Украина», «Летний сад». Но на сленге многие ленинградские кафе были известны под другими названиями — «Сайгон», «Ольстер», «Ливерпуль», «Лондон», «Рим», «Вена», «Тель-Авив» (см. главу 4){384}. В основном это были названия зарубежных городов, часто упоминавшихся в советской печати в связи с теми или иными культурно-политическими новостями, явлениями или просто местами — от войны во Вьетнаме, конфликта в Северной Ирландии и противостояния на Ближнем Востоке («Сайгон», «Ольстер», «Тель-Авив») до музыки Beatles и известных западных столиц. Однако, несмотря на, казалось бы, политическое происхождение многих из этих имен, они функционировали на сленге не как отражения каких-то политических позиций, а как отсылки к пространству воображаемого Запада вообще. Их постоянные упоминания в советских СМИ делали эти имена удобными, легко узнаваемыми символами. Однако смысл их в разговорной речи менялся — они становились индексами воображаемого Запада, потерявшими оттенок критического дискурса.В те годы стены комнат студенческих общежитий по всей стране были увешаны фотографиями, среди которых тоже постоянно попадались отсылки к воображаемому Западу — фотографии зарубежных вещей, городов, музыкальных групп, машин, а также географические карты и, как вспоминает студент ЛГУ Дмитрий (см. выше), «плакаты с живописью западных авангардных художников, не представленных в советских музеях»{385}
. Американская студентка Андреа Ли, прожившая год в общежитии Московского университета на Ленинских горах осенью 1978-го — весной 1979-го, писала в своем дневнике, позже опубликованном в США, о том, как ее удивило обилие западной символики на стенах советских студенческих комнат. Даже в комнате секретаря комсомольской организации Григория стены были не просто «увешаны, а почти целиком заклеены рекламой напитков и автомобилей, аккуратно вырезанной из американских журналов, которые Григорий получал в подарок от своих иностранных знакомых»{386}.В те годы во всех уголках страны подростки использовали пустые бутылки из-под иностранных напитков, пустые банки из-под иностранного пива, пустые пачки от иностранных сигарет, пустые обертки, этикетки и так далее для создания своего рода инсталляций, украшающих книжные полки и шкафы их комнат. Большинство этих пачек, банок и бутылок существовало в пустом
виде — западные сигареты и напитки в советских магазинах не продавались, а в руки молодежи они попадали чаще всего уже после того, как кто-то выпил напитки и выкурил сигареты в каком-нибудь баре интуристовской гостиницы. Однако кажущаяся нефункциональность пустых упаковок не только не являлась проблемой, но, напротив, была важной и полезной чертой этих артефактов. Пустота освобождала упаковки от буквального смысла предметов потребления, которым они были наделены в иностранном контексте, давая им возможность становиться символическими «контейнерами», которые наполнялись воображаемым Западом. Главной чертой этих упаковок была их необычная материальность, легко узнаваемая именно как «западная». Она заключалась в фактуре, тактильности, даже запахе материала, из которого они были изготовлены, а также в эстетике, дизайне, шрифте, цвете, рисунке, которые были нанесены на их поверхность. Именно благодаря своей особой материальности эти оболочки могли играть роль как бы порталов, ведущих в иное, несоветское, «тамошнее» измерение. С их помощью личное пространство получало дополнительное измерение вненаходимости, отсылая к миру воображаемого Запада. Этот мир, как мы уже говорили, был одновременно материальным (его можно было увидеть, услышать, пощупать, понюхать) и виртуальным (его материальность была «пустой», состояла из оболочек и поэтому работала как контейнер, в который «наливался» новый смысл, не знакомый ни производителям продуктов, ни Советскому государству).