Опершись на карабин, я наклоняюсь. Сахно с немцем взваливают на меня обмякшее тело Кати. Затем они подбегают к Юрке, который покорно лежит на снегу. Его берет на себя Сахно. Я не совсем понимаю, что он задумал. Видно, не понимает этого и немец, которому капитан что-то объясняет.
Наконец догадавшись, немец налегке отбегает пол сотню шагов и оглядывается. По его следам медленно трогается Сахно.
За ним, опираясь на карабин, я.
По неглубокой впадине мы тащимся назад, к железной дороге.
Глава тридцать третья
Но за железной дорогой по шоссе движутся немцы.
Мы их не видим за насыпью, однако еще издали слышим: множество машин без конца ревет, гудит, воет моторами, сигналит — рвется из Кировограда. Они отступают. Но куда деться нам?
На счастье или на беду нам попадается труба.
Мы заползаем в ее бетонный туннель и обессиленно падаем в самом начале. Труба широкая, почти в рост человека. Внизу пласт спрессованного снега. Тут очень ветрено, пронизывающе холодно. Зато с шоссе нас не видно.
Опустившись на колени, я сваливаю с себя Катю и тут же падаю сам. Сзади на свежем снегу — мелкие пятна крови. Полы моей шинели также в подмерзшей крови. Катя просто истекает кровью. Глаза ее широко раскрыты, но зрачки все время закатываются. Ее надо перевязать. Но перевязать нечем. Санитарную сумку мы в спешке оставили в поле, на месте взрыва. Чтобы как-нибудь помочь девушке, я вконец замерзшими руками начинаю расстегивать снизу ее полушубок. Там также все в крови. Катя как-то сжимается, руками упрямо придерживает полы. Глаза ее умоляюще, почти в страхе глядят на меня.
Я снова настойчиво расстегиваю на ней полушубок, но девушка сводит колени, подтягивает их к животу и сжимается.
Я не понимаю ее и вопросительно гляжу на немца. Тот, стоя на коленях, пристально смотрит в другой конец трубы, где с пистолетом в руке замер Сахно. У наших ног на снегу тихо стонет Юрка.
— Капитан! Капитан! — приглушенно зову я.
Катя вдруг начинает дергаться и протестующе мотает головой. Кажется, я начинаю понимать ее. Но это уже черт знает что!
— Перевязать надо! — говорю я. — А ну пусти руки!
Пригнувшись, по трубе пробирается Сахно. Катя еще больше сжимается и дрожит всем телом.
— Вот, не дается.
— Да? — поглядывая на выход и, видимо, думая о другом, переспрашивает Сахно.
Катя расслабляется. Серая тень ложится на ее еще недавно краснощекое лицо. И тут я понимаю: она умрет! Но это нелепо и противоестественно — погибать девушке, если мы, трое мужчин и солдат, остаемся живыми!
— Катя! Катя! Что ты делаешь? — начинаю я невнятно упрекать ее. — Ты что — стыдишься?
Катя прерывисто, тяжело дышит и умоляюще смотрит на меня. Кажется, она слышит, только говорить не может. Потом взгляд ее устремляется куда-то в сторону и останавливается на немце.
Я догадываюсь:
— Он, да? Пусть он перевяжет? Да?
Катя протяжно выдыхает и расслабляется. Глаза ее медленно закрываются. Я не знаю — или это согласие, или, может, силы насовсем оставляют ее. Почти в испуге я зову немца:
— Ком! Перевязать! Бинтовать, ферштейн?
— Я, я.
Немец начинает торопливо расстегивать на ней одежду: полушубок, ватные брюки — окровавленные, иссеченные осколками клочья. Катя тихо лежит, безразличная к его прикосновениям, и я начинаю помогать ему. Вдвоем мы, не стесняясь, обнажаем Катино тело — окровавленное, израненное девичье тело, которому уже не жить. Это я понимаю сразу, с первого взгляда.
Впрочем, принять смерть тут, наверное, придется всем.
Мы еще не заканчиваем перевязку, как где-то поблизости раздаются немецкие голоса. Сахно с пистолетом в руке сразу бросается в дальний конец трубы. Отшатнувшись от Кати, я хватаю вдавленный в снег карабин и устремляюсь туда же. Сзади пробует приподняться Юрка.
Вобрав головы, мы прислоняемся спинами к настывшему бетону трубы и вслушиваемся. Я медленно снимаю затвор с предохранителя, то и дело поглядывая на второй выход. Однако там пусто. Юрка держит в кулаке пистолет и не сводит с нас полного тревоги взгляда. Его глаза резко горят на бледном, каком-то уже не юношеском, слишком сосредоточенном на чем-то своем лице. Немец, в неудобной позе, настороженно ждет возле Кати.
Отчетливо слышится немецкая речь, потом голоса умолкают. Настает тишина, в которой натужно гудит, грохочет шоссе. Сахно осторожно выглядывает из трубы и тут же резко отскакивает.
Совсем рядом слышится:
— Верден унс ди панцер нихт бис цум абенд цердрюккен, зо шлюпфен вир дурьх. (Если нас до вечера не раздавят танки, то мы проскочим.)
И в ответ несколько дальше:
— Мит дем оберст фон Майер верден вир унс шон дурьхшлаген. Об тод одер дебендиг цвинтер унс дацу. (С оберстом Мейером проскочим. Он нас заставит, живых или мертвых.)
Это уже плохо. Они возле самой насыпи. На дороге, слышно, брякают дверцы кабины, значит, машины стоят. Но другие идут, видно, остановилось несколько. Только зачем?
Меня пугает немец. Наш Энгель. Его лицо напряженно вытянуто, в глазах не то страх, не то последняя степень решимости. Руки ладонями лежат на снегу, как у спринтера на старте. Того и гляди, бросится наутек. Я круто поворачиваю карабин:
— Хальт!