Неизвестно, выжил ли в этой войне Сахно. Хотя такие люди живучи. И если случилось, что он остался в живых, я уверен: он опять тот же. Всю жизнь он совершенствовался в одном ремесле — принуждении, и на другое попросту неспособен. Я знаю, встреча с ним мне тоже не дала бы радости. Он из породы Горбатюков, десять лет для перевоспитания которых — слишком недостаточный срок.
Этот человек всегда был себе на уме. Теперь я понимаю: он вовсе не был кремневым, каким старался казаться, потому что всегда приспосабливался. Главным для него было удержаться на середине течения. Что он ни делал, он прежде всего думал о себе — о своей карьере и своей выгоде. Остальное его мало заботило. Я и начальство были для него теми двумя полюсами, между которыми размещалось все мироздание.
Однако я все же устал. Глаза сами собой закрываются, приглушенный гомон как бы усиливается и сосредотачивается в мозгу. Сон не приходит, а тело погружается в немощное оцепенение. Малейшее движение исключается. Только мысли, образы, обрывки неясных фраз роятся в сознании.
А напротив за большим окном шумит напористый майский дождь. Будто очарованная его неумолчным шумом, у запотевшего стекла стоит женщина. Видать по всему — из деревни. Блестящие резиновые сапоги, простенькая измятая юбка, темный поношенный жакет. На голове аккуратно повязан темный с красными цветами платок. Невеселое, сосредоточенное на чем-то своем лицо с сеткой морщин на лбу выглядит немолодым и усталым. Мне думается, что она одних со мной лет или немного моложе и, должно быть, одинокая. Я не знаю почему, но что-то неуловимое выдает в ней многолетнюю горечь неудавшейся жизни. Впрочем, откуда взяться удачам? Где те ее ровесники и ребята постарше, с кем промелькнула ее короткая молодость? Теперь бы им тоже было по сорок, если бы проклятая война не отмерила многим по двадцать. Вечно молодые и неженатые, молчаливо спят они в тысячах братских могил на широких просторах от Волги до Эльбы. И неизбывная тоска тлеет в изнуренных неженскими заботами, до времени постаревших глазах их бывших подруг.
Так, может, мается где-то и Юркина Лида. Помню, с каким нетерпением в училище он выхватывал из рук дневального ее письма, раскрашенные цветными карандашами. Сколько в них было ласки и преданности! Это была яркая и сильная любовь, которой я завидовал и о которой мечтал всю молодость. Где она теперь, его Лидка?
Женщина у окна поправляет на голове платок, запахивает жакетку. Возле ее ног небольшой коричневый чемоданчик. Откуда и куда она едет? Какие судьбы правят ее не очень радостной жизнью? Что вынуждает ее обособиться от людей в этом зале и влечет к тоскливому одиночеству в бессонной ночи?
Нет, я не хочу видеть Юркину Лиду такой вот сработавшейся на мужской работе, преждевременно постаревшей, с безразличием в уставших глазах. Я не могу это себе представить. Отказываюсь поверить. И не в состоянии избавиться от навязчивых мыслей о именно такой судьбе.
Эх, Юрка, Юрка! Ты — самая большая моя боль в жизни. Ты — незаживающая моя рана. Другие уже все зарубцевались, а ты кровоточишь и болишь, видно, потому, что ты — рана в сердце. Совесть моя подрублена твоей смертью, от которой я не могу оправиться долгие годы.
Да, я виноват тоже. Виноват перед тобой и перед твоей матерью, о которой ты столько беспокоился при жизни. Я не забыл ее адрес, но что я мог написать ей? Каюсь, я долго колебался и года через два после войны послал ей открытку с сообщением, что ты без вести пропал под Кировоградом. Это была маленькая хитрость, которая помогла мне решить, как поступить лучше. Я знал твою мать по письмам к тебе, каждое из которых было на четырех листах и под номером. Я не забыл, как заботилась она о тебе, твоей судьбе. Но я не помню письма, где бы она просила тебя, как другие, во что бы то ни стало сберечь на войне жизнь. Она призывала тебя, когда придет самый трудный твой час, не забыть, что ты комсомолец, и поступить по велению долга. На другое она не могла согласиться.
Вскоре я получил от нее ответ. Небольшой листок, несколько скупых слов материнского утешения… Она писала, что ты геройски погиб на фронте в единоборстве с фашистскими танками. Будто два из них ты подорвал гранатами, а под третий бросился сам и погиб.
Мог ли я после этого сообщить ей всю правду о твоей гибели?
Что ж, я виноват перед тобой и каюсь. Но мы умнеем с годами, а воевать нам пришлось почти пацанами. Теперь бы я поступил иначе. Я бы постарался не отдалиться от тебя, как это случилось на том кировоградском переезде. Теперь я понимаю, что по отношению к тебе, раненому, совершил почти что предательство, поддавшись мужественному обаянию Кати и потянувшись за ней, такой независимой и решительной. Наверно, нельзя было оставлять тебя одного и в трубе. Будь я с тобой, я бы раньше понял твое отчаянье и, возможно, оно не оборвалось бы чудовищным выстрелом, на который тебя толкнул Сахно.