— Как это — не дают?
— Не дают, и все. Говорят, хутор надо разведать. Хуторок там впереди.
— Хутор, хутор. Вот и на этом разведает, — тычет он будылиной в сторону коня старшины. — Чем не рысак? А то еще хорохорится. Тоже мне кавалерист!
Разведчик переступает с ноги на ногу. На его круглом, раскрасневшемся лице ни тени смущения — мол, мне что: лейтенант не дает, а я тут при чем? Но комбат, кажется, этого не понимает и, хмурясь, строго оглядывает бойца.
— Они говорят, пусть старшина Шашок на своей дохлятине и ездит, коли лучшего не умеет приобрести.
— Вы мне оставьте эти разговорчики! — распаляется комбат и с силой тычет стеблем кукурузы в снег. — Я приказываю! А его дело исполнять. Понял?
— Я-то понял, — охотно соглашается разведчик.
— Так исполняйте!
Рядом стоят, слушая эту не совсем обычную ссору, бойцы, зябко перестукивают каблуками немцы. То на комбата, то на разведчика выжидающе поглядывает старшина. Я терпеливо жду и думаю, что коник Косенко уже, видно, сдох. А ничего себе был трофейный рысачок в белых чулочках на передних ногах. Однако недолго погарцевал на нем взводный. Раз уж тем приглянулся, то пиши пропало, рано иль поздно отберут. На это они мастера.
Краем глаза я замечаю, как старшина строго поджимает тонкие на мясистом лице губы и что-то решительное появляется в его глазах. И тут он поворачивается ко мне.
— Ладно, вы идите. Берите тех, — кивает он на немцев, — и дуйте напрямки. Я догоню.
Он говорит это почти по-приятельски, и я не знаю, как понимать его: то ли это заявка на дружбу, то ли он, возможно, видит во мне здесь старшего. Но ведь Кротов старше меня по званию и должность у него постоянная, не то что у меня, временного ротного. Я вопросительно поглядываю на комбата, тот недовольно бросает «идите», и я поворачиваюсь к озябшим немцам:
— А ну марш! Марш, фрицуки пархатые!
Глава четвертая
Через минуту мы идем в кукурузе по следу глубоко вдавленных в снег танковых гусениц: Кротов и я — по правой колее, а немцы напротив — по левой. Кротов никак не может примириться со снятием его с должности и зло, в три этажа ругается. Гнев его, как и всегда, имеет определенный адрес и теперь направлен против комбата.
— Обормот! Лакейская морда!..
Немцы покорно шагают рядом — очкастый в мундирчике впереди, за ним тот, что без шапки, — мрачный чернобровый парень, внешностью вовсе не похожий на немца. Пожилой же с трудом ковыляет сзади, то и дело отстает, шмыгая большим простуженным носом. К плену он хорошо подготовился, сразу узнаешь хозяйственного человека — на ремне котелок, фляжка, через плечо перекинуто свернутое в скатку одеяло, на боку висит, похожая на охотничий ягдташ, брезентовая сумка. Неудивительно, что и отстает с таким грузом, и я, время от времени оглядываясь, с нарочитой строгостью покрикиваю:
— Шнель! Шнель, фриц!
Передний в очках также поворачивается и, будто старший среди них, что-то лопочет последнему. Я понимаю только:
— Шнеллер, камараде…
Пожилой несколько ускоряет шаг, разбрасывая коленями заснеженные полы шинели, и ворчит про себя. Кажется мне, в том смысле, что, мол, хорошо тебе, молодому, легко одетому, а я уморился уже, хочу закурить, да и вообще по самое горло сыт войной и фашизмом. Это вполне естественно для него, так как год уже сорок четвертый и немцы на фронте далеко не те, что были в сорок первом.
Передний чем-то похож на унтера, хотя китель на нем без всяких знаков различия. Лицо у него продолговатое, в меру худощавое, с прямым носом и широким лбом — типичное немецкое лицо с сильно развитой нижней челюстью. Под толстыми стеклами очков — настороженные, но, кажется, рассудительные, без злобы глаза. Простоволосый же, что идет следом, выглядит уж очень унылым и мрачным. За все время он не произнес ни единого слова и ни разу не взглянул ни на кого.
Кротов с виду явно безразличен к пленным и то помолчит, то снова начинает ругаться:
— Чуть что из полка — и он уже на задние лапки. Своего мнения не имеет…
Мне кажется, это напрасно. Не такой уж комбат наш и угодливый, каким его представляет теперь обиженный ротный, — просто перед старшими пасует малость, как, впрочем, и многие в армии. Желая несколько смягчить его гнев, я обнадеживаю Кротова.
— Может, надолго не задержат там, — говорю я, имея в виду полковой штаб, куда его вызывают. — Напишете объяснительную и завтра будете в роте.
— А мне наплевать! Пусть задерживают. Что мне, в тылу хуже, чем на передовой? Я о том, почему они придираются сдуру.
— Бдительность.
— Бдительность! Дурость это, а не бдительность. Делать ему нечего, этому бабнику, вот он и цепляется. Ну влезли впотьмах в деревню, не разглядели, не разведали. Так что тут особенного? Что в этом преступного? Ведь ни одного человека не погубили. Разве лучше, если бы в степи пообморозились? Или как тот дурень Сарафьянов — за два дня всю роту уложил? — рассуждает Кротов, уже не оглядываясь на меня.