На какую-нибудь Ольховскую улицу и сейчас заходишь, как в другой, полуслободской мир. Домики лепятся к домам, сараи – к домикам, гаражи – к сараям. Тянутся вверх ничейные голубятни. Ничейные собаки поднимаются с асфальта и сердито лают на чужака. Люди, стоящие редкими небольшими кучками, поворачивают головы и провожают тебя внимательными взглядами:
Ностальгия
Конечно, я помню, что стонами о вандализме были заполнены страницы дореволюционного журнала «Столица и усадьба», а Павел Муратов сетовал на современное (ему) убожество и упадок вкуса.
Саша Асаркан внушал нам: «Ничего-ничего. Рядом с этим монстром появится со временем другое страшилище, потом третье, и глядишь – возникнет какой-то
Вероятно, ностальгия – союзница эстетического чувства. Время работает против прежних вкусовых предпочтений, заволакивая объекты особой патиной и ностальгическим флером. Ностальгия смягчает убожество, переводит его в другое состояние. Появляется дистанция, и «сквозь прощальные слезы» все видится жалким, несуразным, родным.
Взгляд со стороны
«Тот, кто родился и вырос в Москве, знает, что времени нет, есть только место. Однако, переселившись в Лондон, понимаешь, что места тоже мало», – пишет Зиник. После переселения в Лондон он вновь оказался в Москве только в 1988 году. Мы шли по Петровке, остановились у перехода. Зиник оглядывался по сторонам и чему-то, казалось, удивлялся. «Слушай, – сказал он вдруг, – а Москва – красивый город. Похож на Париж…» Он задумался, пытаясь определить разницу. «Только после бомбежки».
Не торопясь, гуляя, идем с ним по Потаповскому переулку. Вдруг он резко останавливается и завороженно на что-то смотрит: «Блядь, как это красиво!» Я пытаюсь проследить направление его взгляда, поймать объект восхищения, но мне это никак не удается. Перед нами обшарпанный конструктивистский дом «покоем» и жалкий скверик. В центре скверика на высоком столбе небольшая голова Ильича, выкрашенная оливковой краской.
– Ничего этого скоро не останется, все снесут на хер, – сокрушается мой друг.
Речь, как выясняется, идет именно о голове. А год, между прочим, восемьдесят восьмой, ни о каком сносе ильичей никто не помышляет. Я тогда высмеял Зиника, но, как оказалось, зря. Прошло около двух лет, и голова действительно исчезла. Унесли ее ночью, тайком, как у булгаковского Берлиоза. Остался один столб. На короткое время его увенчал Георгий, побеждающий змия, но и он скоро исчез: дети очень пугались с непривычки.
Восхищение объектом, от которого я, проходя, привычно отворачивался, осталось для меня загадкой. Объяснение, я думаю, не в юношеской дружбе Зиника с Аликом Меламидом, изобретателем соц-арта. Дело, скорее, в эмиграции.
Один совсем случайный человек попросил провести его по Москве. Американец китайского происхождения, он выбрал себе занятную профессию: писать путеводители. Объездил весь мир, не бывал только в нескольких странах, например в России. И вот приехал.
Мы шли от реки, и я готовил ему собор Василия Блаженного как праздничный торт-сюрприз, но китаец только вежливо поинтересовался, из чего сделаны купола. Прошли мимо храма, вышли на площадь. Мой спутник замедлил шаг и сразу отстал. Я обернулся: он стоял, ошеломленно озираясь.
– Это невероятно, – сказал он. – Такого нет нигде.
«На Красной площади всего круглей земля». Эта строчка точна как открытие в физике. Но мне не хватает конкретных знаний, чтобы подтвердить ее точность и довести мысль до конца. Мне не хватает естественно-научного образования.
«Продолжал тосковать по Москве… По темноте закрытых фасадов. По странному ощущению присутствия души, борьбы душ за выживание» (Э. Юсефсон).
Иностранцев поражает, как
Венский уроженец Эрих Кляйн говорит, что люди, живущие в Москве, отличны от прочих: иначе двигаются, иначе стоят на земле – тяжело, напряженно. Чувствуется, что каждое движение дается им с усилием, невозможным в каком-либо другом месте. Эрих считает, что это делает Москву особенным и очень важным местом.
– И еще, – добавил Эрих, – чувствуется, что почти весь центр, до Садового кольца, не принадлежит людям, которые там ходят и даже живут.
Такое можно увидеть только со стороны, хотя пластика, конечно, – вещь из самых разоблачительных. У каждого есть опыт наблюдения и основанное на нем почти бессознательное считывание языка телесности, проговорок мимики и мускулатуры. Это не то, что другой человек показывает, а то, что он не в силах скрыть, и без такого полуподпольного знания не существовало бы здравого смысла. Какой зверь перед тобой, узнаешь по его повадке.
Но общего между ними (между нами) изнутри не увидишь. К примеру, художнику Михаилу Рогинскому нужно было пятнадцать лет прожить в Париже, чтобы увидеть, как люди в Москве ходят, как они стоят. Стоят, что называется, «как вкопанные»: как вкопанные в землю столбы.
«Хрусталев, машину!»